поблагодарить…»

Я очень близко увидел лица моих мальчиков, они теперь Кирьяковы… Допустим, я приехал в Курск и пришел к ним… Когда меня забрали, Шурику было четыре, он еще помнит меня, а Пашеньке всего два… Неужели они называют этого самого Кирьякова «папой»?! Ну, и что случится, когда я приеду? Если бы Зина написала, что она разводится и уезжает, чтобы ребята не несли на себе печать моего позора, я бы понял ее и благословил… Но ведь она ничего не объяснила… А может, ее принудили? Пригрозили увольнением, чем кормить детей? Упавшего затаптывают, так уж повелось…

В кассах Аэрофлота был перерыв. Очередь змеилась по кварталу, душная и совершенно неподвижная. Казалось, что люди вжаты друг в друга, в лицах ощущалось усталое раздражение и страх: как бы кто не влез; раньше мы говорили «втырился». Около дверей агентства дежурили старики в соломенных шляпах, руки у них были крепкие, узловатые; есть гражданское право, есть телефонное, а есть кулачное, вспомнил я слова моего сокамерника, урки в законе, Игоря Синцова; каждый день получал массаж в течение часа, малолетки с вертлявыми задницами старались от души.

Я понимал, что стоит мне позвонить в транспортный отдел обкома, и билет до Курска я получу сразу же: у нас и беспощадны и добры без предела. Я спросил у стариков, на какой день дают билеты. Один из них ответил, что сначала следует записаться; списки составляют во дворе; в очереди стоят только те, кто заранее зарегистрирован, ждать надо неделю.

— А тут я в газетах предложения читал, чтоб посреднические бюро организовали, — снова не удержался я. — Нет еще таких? Посредники по организации путешествий…

Старики многозначительно переглянулись, не скрывая презрительных усмешек. Один, самый кряжистый, подмигнул соседу:

— Посредника захотел! Частника-кровососа! Все нормальные люди в очереди стоят… Все стоят — и ты стой! Особенный, что ль, какой?

В секретариате Каримова сказали, что он уехал в район, вернется завтра, удивились, отчего я не пришел утром: «Вас ждали». В транспортном отделе билет выдали через полчаса, пожелали хорошо отдохнуть. Когда я уходил, дежурный милиционер попросил позвонить в секретариат. Я ответил, что уже звонил. «Знаю, просили связаться еще раз».

Помощник Каримова — видимо, новый, прежнего я пару раз видел — осведомился, где меня можно найти после девяти. «Рустем Исламович только что звонил из Стахановского района, просил разыскать вас, хочет встретиться после девяти, если не возражаете».

Я ответил, что найти меня можно в зале ожидания аэропорта, самолет в десять утра, там и переночую.

Помощник предложил устроить в гостинице. Я ответил, что местных не пускают, запрещено. «Ну, это мы как-нибудь уладим». — «Зачем лишние хлопоты? Хочу побыть среди людей, одному в четырех стенах неспособно».

Я довольно долго ждал в аэропорту места: все диваны и кресла были заняты. Безнадежная усталость ожидания ощущалась в неуютном, холодном здании. Чувство это подчеркивалось еще и тем, как безразлично, скороговоркой объявлялись посадки на рейсы, в микрофонах что-то трещало, люди тянули шеи, чтобы понять неразборчивые слова диктора и, спаси бог, не пропустить свой самолет.

А ведь каждое путешествие — это праздник, подумал я. К нему загодя готовятся, мечтают весь год, даже недельное торчанье в очереди к кассе не кажется столь ужасным накануне полета — в Москву ли, на юг, в Киев… Почему же все-таки планета наша так скудно оборудована весельем? Разве эти девушки-дикторы сами не летают на отдых? Они ведь, наверное, тоже шеи тянут. Нет, ответил я себе, они ждут посадки в тех комнатах, где все слышно; планета состоит из ячеек, мы все разгороженные…

Я вспомнил пражский аэропорт, киоски с сувенирами, кафе, закусочные, эти постоянные «просим вас», и стало мне до того безнадежно-пусто, что захотелось пойти на площадь, сторговать у таксиста бутылку за четвертак и высосать ее из горла — может хоть это заглушит тоску, что ж еще-то?

Только после того как улетел рейс на Ленинград, освободилось кресло возле окна. Я устроился по-царски, снял туфли, которые за то время, что лежали на складе колонии, сильно скукожились и поэтому терли пальцы. Вытянув ноги, снова подумал о том, что постоянно гнал от себя: как же я приду к детям? Что скажу им? А если они забыли меня? Если этот Кирьяков стал им настоящим отцом?

На соседнем кресле расположилась веселая чистенькая старушка в белом платочке, улыбчиво провожавшая взглядом всех, кто проходил мимо нее. Расстелив на коленях пластиковый пакетик, она достала из сумки (у нее их было пять, все маленькие, словно котомочки, разных цветов, но завязаны одинаковым узлом) снедь, разложила ее аккуратно и, легко перекрестившись, принялась трапезничать. И столько в этом ее пиршестве было надежности и спокойствия, что мне мучительно, до слез захотелось вернуться в детство, чтобы все можно было начать сызнова.

— Котлетку желаете? — спросила старушка, заметив, как я неотрывно смотрю на нее. — Только утречком зажарила, с лучком. И хлебушек мягонький, отведайте, не смущайтесь…

— Спасибо, бабушка, — сказал я. — Сыт.

— Да какая ж я бабушка?! Я вам разве что в матушки гожусь, мне всего семьдесят… А вам?

— Тридцать семь…

— Господи, я б вам все пятьдесят дала…

— Болел…

— С сердцем чего?

Я улыбнулся:

— С душою.

Старушка зашлась беззубым смехом, а я вспомнил слова нашего пахана Игорька: «У меня рак души, нелюди! Меня нельзя нервировать шумом, кто храпит — задушу».

Бабушка кончила трапезу, оправила складочки на юбке — она у нее была старинная, в оборочку, такие и моя бабулька донашивала после своей матушки. Сколько ее помню, две юбки меняла — не было им сноса, — и начала обстоятельно рассказывать, что летит «в Оренбурх, к внуку, он военный, сочетается законным браком, прислал денег на билет, у меня с рук не слазил, отец-то с матерью дороги строили, на месте не сидели, а он, махонький, все у меня да у меня. А ноне большой начальник, лейтенант, на цветную фотографию снимается, как прямо картина, я в рамочку убрала, под иконой в красном углу повесила, соседи ходят любоваться, мальчонкой ведь его помнили, господи…»

И так она нежно, обстоятельно все рассказывала, так округло и неспешно произносила свои, только ее облику принадлежавшие слова, что я ощутил такое спокойствие, которого не испытывал последние два года, и уснул, словно потянули меня в блаженную тишину.

…Проснулся я оттого, что кто-то положил тяжелую руку на колено: рядом со мною на корточках сидел Каримов.

— Поехали ко мне, переночуете, — сказал он, будто расстались мы час назад. — Здесь не отдых, замучаетесь…

В машине я спросил:

— Послушайте, у меня к вам один только вопрос… По-моему, он сейчас становится основополагающим, что называется «быть или не быть». Вы как-то намерены решать вопрос о заработной плате аппарата — включая обкомовский? Ведь если страна действительно перейдет на самофинансирование и хозрасчет, директор с рабочими будут получать в два-три раза больше, чем инструктора! Или хотите посадить аппарат на параграфы закона о безбрачии? Я не понимаю — материальный интерес распространяется в стране на всех? Или только на людей, непосредственно занятых в производстве? Сейчас аппарату нет никакого резона помогать перестройке, Рустам Исламович… Даже наоборот… Давайте научимся распространять на всех, «бытие определяет сознание»… Вправе ли мы продолжать обманывать самих себя?

— Что, ввести для обкомовских пакеты? — усмехнулся Каримов. — Как в старое доброе время?

— Почему? Не надо. Пакет — он и есть пакет, секретность… Каждый инструктор должен быть завязан на отрасль и регион, получать наравне со всеми процент от прибыли…

— А как быть с тем инструктором, который курирует просвещение? — спросил Каримов. — Или социальное обеспечение?

И тогда я ответил:

— А всюду ли нужен инструктор? Что, все директора школ безмозглые? Директоров совхозов теперь обязали платить десятки тысяч райагропромам — ежегодная премия. Не жаль, — только б не мешали, не дергали на ежедневные совещания, не давали б указаний, когда и что сеять… Премируют за помощь, правда? А какая от бюрократии помощь? Кто американскому фермеру дает указания, как пахать и когда? А хлеб-то мы у них до сих пор покупаем…

XXX

Я, Костенко

После того как я сдал Чурина, Завэра, Тихомирова и Кузинцова в Бутырскую тюрьму, мне мучительно захотелось немедленно отправиться домой и сразу же обрушиться на диван: сил не было, измотался вконец, даже пальцы дрожали. Вообще каждый раз, когда приходится задерживать человека — будь он трижды бандит, — я испытываю давящую неловкость. Варравин заметил верно: «Преследователь всегда не прав».

Однако домой я не поехал, оттого что сначала нужно было попасть к Оле Варравиной. Обыск там должен начаться через полчаса, Глафиру Анатольевну забрали на работе, а несчастная молодая женщина с торчащим животом сидит в квартире матери, ни о чем не зная. Если мы не противопоставим бюрократии чужих нашу «бюрократию» — Варравиных, Костенко, Горенковых, нас раздавят… А иногда я думаю, что у нас вообще нет бюрократии, потому что истинное значение этого слова, его изначальная первооснова, кроется в слове «бюро», то есть «стол», «рабочее место», которому человек должен отдавать всего себя. А много ли у нас истинных бюрократов? Раз-два и обчелся… Странно, истинных бюрократов нет, а технократов достаточно, серьезные люди, отношение к ним уважительное, кроме как у дремучих консерваторов… Впрочем, у тех отрицательное отношение ко всему, что определено нерусским словом и чего не существовало в летописях: «иностранное вторжение в нашу уникальную духовность»… Была б духовность, не разрешали б женщинам таскать шпалы и класть кирпичи… Горазды мы на самоукрашательство, спасу нет… Мы перепрыгнули через эпоху высокопрофессиональной бюрократии, которая не только не мешает делу, но силится опередить прогресс, помочь поиску нового, предложить альтернативные решения… Но ведь у нас никогда такого не было… Империю объединял страх — перед словом ли, делом, идеей. Традиции вольнолюбия всегда была противопоставлена традиция рабства, запрета, которым общество стращала именно бюрократия. Вот и получилось, что бюрократические барьеры вошли в трагическое противоречие с тикающей устремленностью технократии. Ситуация кризисная… А выход из нее один: реформа всего законодательства.

Именно традиция «подозревающего беззакония» может сломать жизнь этому самому Варравину. А каждый ум, потерянный обществом, невосполним. Более того: его место займет дурак или мерзавец, а это уже двойной урон народу!

Вы читаете Репортер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату