этого, в двадцатых, были другие названия, хотя тогда было всего два района: Зиновьевский и Бухаринский. Я как-то предложил переименовать все кардинальным образом — раз и навсегда: район Набережных, район Пролетарских заводов и Центральный район. На меня посмотрели с некоторым недоумением, и я был вынужден обернуть свои слова в шутку, что вызвало всеобщее облегчение. Но ведь будущие историки легко вычислят, что районы, совхозы и заводы имени XXII съезда раньше назывались именами Сталина, Молотова, Маленкова или Кагановича… Переименовали б совхоз в «Дубравы», «Сосновый бор», «Тихое озеро» — вопросы б не возникали, а так — оставляем после себя огромное поле для переосмысления, с молодежью работать боимся, учебники истории по своей сути антиисторичны, растет беспамятное поколение…

Кстати, после того как я открепился от обкомовской больницы, нам за пять лет кое-как удалось переоборудовать клиники во всех районах, хотя для этого пришлось прибегнуть к дипломатической игре: попросил нашего первого секретаря провести решение, обязывающее меня курировать здравоохранение на местах (без бумажки — таракашка, устного согласия недостаточно), и, с развязанными руками, я начал атаковать тот же обком и Совмин республики (я тогда был министром социального обеспечения), выбивая деньги, фонды, дефицит. Именно тогда я и встретился с Горенковым. Мне сразу же понравилась (хотя, честно говоря, поначалу я несколько испугался) его резкая манера:

— Сколько у вас денег на строительство седьмой поликлиники?

Я ответил.

— Пробейте разрешение сэкономленные средства распределить между моими рабочими и инженерами — тогда возьму объект в план и сдам раньше срока.

Я ответил, что такого рода постановка вопроса не сообразуется с общепринятыми нормами нашей экономики.

Горенков только посмеялся: «В письме к своему заместителю Льву Борисовичу Каменеву — это который из троцкистско-зиновьевской банды диверсантов и шпионов — Ленин рекомендовал перевести на тантьему нашу бюрократическую сволочь, а тантьема, как известно, процент со сделки. Заметьте, я у вас этого не прошу, а ставлю вполне пробиваемые условия… Я, знаете ли, из рабочей семьи, отец был виртуозом-токарем, Левша был, что называется, так вот мне за русского рабочего обидно, когда мы на строительство отелей иностранцев приглашаем и не можем умильно нарадоваться, как они качественно и быстро строят. А вы поинтересовались, сколько им в день платят? Нет? Я отвечу: сто пятьдесят рублей. Плати мы своему строителю семьсот рублей — он бы качественней любого француза построил! Техники нет? Придумал бы, на то голова дадена… Словом, если пробьете, — звоните и заезжайте утречком, позавтракаем вместе. Без выполнения моего условия помочь ничем не смогу».

— Обяжем постановлением, — сказал я тогда ему. — Проведем через Совмин.

— Ну и что? Будет еще один долгострой… Дело решает его величество человек, а не бумажное постановление.

Меня тогда поразила раскованность этого начальника СМУ: в голосе его не было и тени робости, хотя говорил он с министром, а у нас приучены блюсти табель о рангах. Имя Каменева произнес нескрываемо уважительно, без угодного тому времени надрыва. Заинтересовало меня и его странное предложение приехать «позавтракать». Этот мой интерес был изначально окрашен подозрением: у нас немало мафий, но строительная — одна из самых сильных, поэтому, договорившись — с громадным трудом, — что Госплан оставит СМУ Горенкова десять процентов от сэкономленных им денег — в случае, если сдаст поликлинику в срок, по самому высокому качеству, — я позвонил ему через две недели и сказал, что предмет разговора обретает реальные черты. «Когда можно приехать на завтрак?»…

— То есть? — искренне удивился Горенков. — Завтра! Чего ж время базарить?!

Поскольку я предполагал, что разговор может принять неожиданный (скорее, наоборот, ожидаемый) характер, я пригласил с собою заведующую отделом здравоохранения горисполкома Бубенцову, и мы отправились в СМУ.

Прежде всего меня поразил кабинет начальника: роскошный, но деловой, в высшей степени функциональный. Я никак не предполагал, что в длинном бараке, облагороженном, словно шведский дом, вагонкой, можно расположиться так красиво и достойно.

После первых приветственных слов я поинтересовался, разумно ли тратить дефицитную вагонку на то, чтобы так обихаживать временный барак.

— Я достаточно уважаю мой народ, чтобы не позволять ему жить в грязи, — ответил Горенков резко. — Хотите, чтобы люди научились ценить собственное достоинство в хлеву? Если у Станиславского театр начинался с вешалки, то и у нас работа начинается со штаба. Тем более вагонка эта на воздухе только высохнет как следует. А кабинет мой сделан из некачественного дерева, люблю столярить, по субботам настругал панели, сам проолифил, сам подобрал по тонам — премиальные себе за это не выписывал…

Галина Марковна Бубенцова, следуя моему настрою, словно бы пропустив мимо ушей слова Горенкова, поджала губы:

— У нашего министра кабинет в два раза меньше вашего…

— Значит, плохой министр, — Горенков рассмеялся. — Не умеет работать, коли сидит в дрянном помещении…

— Ну, знаете ли. — Бубенцова посмотрела на меня с ищущей растерянностью, ожидая поддержки, достаточно резкой. Я поинтересовался:

— Наверняка в молодости увлекались Чернышевским? Особенно «Что делать?»…

— Почему в молодости? — Горенков перевел смеющийся взгляд с Бубенцовой на меня. — В молодости нам прививают ненависть к классике, к ней возвращаешься в зрелости уже.

— Кто ж это вам прививал ненависть к классике? — Бубенцова продолжила наступление еще жестче.

— Советская школа, — Горенков отвечал, не скрывая уже улыбки. — За пять часов надо понять всего Чернышевского… Это ж самый настоящий цитатник из «великого кормчего»! Настругали абзацев и заставляют зубрить… Вместо того чтобы пару дней почитать вслух «Что делать?» и объяснить, почему эта книга современна и поныне… Лучше рассказать один эпизод из жизни Николая Гавриловича, чем бубнить хронологию его биографии.

— Ну уж простите, — Бубенцова снова посмотрела на меня, по-прежнему ища поддержки, — вы прямо какой-то ниспровергатель…

— Так ведь не Черчилль написал: «Я пришел в мир, чтобы не соглашаться». Горький… А его пока еще не запрещали… Ну что, перекусим?

Не дожидаясь нашего ответа, он поднялся из-за прямоугольного стола и толкнул рукой стену позади себя. Она легко поддалась, и мы увидели маленькую комнату отдыха, стол, накрытый крахмальной скатертью, вышитой красным узором, самовар и калачи, масло в красивой вазочке и варенье.

— Прошу, — сказал он. — Честно говоря, я ждал министра без свидетеля, поэтому мы быстренько изыщем третий прибор для нашей очаровательной дамы…

Вот тогда-то, за чаем, он и высказал мне свою доктрину, которую Бубенцова — в машине уже — расценила как «кулацкую».

— «Деньги»! «Деньги»! «Заработки»! — грустно говорила она. — Словно бы это самое главное в жизни советского человека! Не надо переносить на нас западный образ мышления…

— Вам бы не помешала прибавка к жалованью рублей на сто? — поинтересовался я.

— Я работаю не ради жалованья.

— Так откажитесь от того, которое получаете, в пользу уборщиц вашего отдела.

Бубенцова грустно посмотрела на меня:

— Они получают в два раза больше, чем я, им разрешено совместительство.

— Зато у вас бронь в аэропорту, бесплатная путевка в хорошие санатории, удобная квартира в центре города с окнами в тихий зеленый двор…

— Так я это отслуживаю ненормированным рабочим днем, Рустем Исламович…

— Думаете, Горенков уходит с работы в пять? Я навел справки: его рабочий день начинается в половине восьмого, а заканчивает он его в девять.

— Значит, имеет корысть…

— Но ведь в этом же могут обвинить и вас. Вы тоже работаете ненормированно… Стоит ли бросаться обвинениями? Тем более что деньги Горенков требует не для себя, а для коллектива.

— Надо еще посмотреть, какую он премию получит.

— Согласен. Только зачем заранее считать человека жуликом? Или вас раздражает его независимость? А вы вспомните, что он говорил: «Я за кресло не держусь, погонят — пойду столярить на пилораму! Нет ничего приятнее, чем общение с деревом, стружки — кудри, а запах какой!» Образно говорит, не находите?

— Он играет, Рустем Исламович, — возразила Бубенцова. — Он не живет сам по себе, открыто. Он придумал роль…

— Если даже и так, мне его роль нравится. Она, во всяком случае, прогрессивна. И то, что он перевел своего шофера на грузовую машину, сам сел за руль служебки, а деньги за высвободившуюся штатную единицу отдал машинисткам, — умно, потому что дает СМУ экономию во времени: заставьте самозабвенно трудиться девушку, получающую девяносто рублей в месяц! Вы задумывались, как можно жить на девяносто рублей?! Это же издевательство над достоинством человека… Девяносто рублей…

Бубенцова тогда чуть не взмолилась:

— Но нельзя же все мерить деньгами, Рустем Исламович! Нас засосет вещизм, мы растеряем идеалы…

— А что, нужда — лучший гарант для сохранения идеалов? Неужели вам не хочется купить себе красивое платье? Машину? Мебель?

— Конечно, хочется, — Бубенцова ответила впервые за весь разговор искренне, а не подстраиваясь под принятое мнение. — Но ведь если нельзя, так лучше об этом не думать!

— А почему, собственно, нельзя? Горенков утверждает, что можно. И я с ним согласен. Мы уперлись лбом в догму и ничегошеньки вокруг себя не видим. А время уходит… Что стерпим мы, то наши дети терпеть не будут — вот вам и девальвация идеи… Мы уже потеряли поколение, Галина Марковна. Не пора ли организовать «министерство по делам молодежи»?

— Это так, — согласилась Бубенцова. — Молодое поколение чрезмерно избаловано.

— Не избалованы они. Желание сделать жизнь ребенка более счастливой, чем та, которую пережили мы, — естественно. Другое дело, они войны не знали. Так что ж, нам кнопку нажать, что ли?

— Вы не правы, Рустем Исламович, — задумчиво сказала Бубенцова. — В них появилась моральная черствость. Почему мы, родители, радуемся, если они счастливы — в учебе ли, работе, любви. А для них наша жизнь… личная жизнь… пустое. Мы вроде бы не имеем права на счастье…

Я посмотрел на ее лицо: сорок пять, не меньше, но еще сохранились следы былого шарма. Видимо, увлечена кем-то, а дети — против. Детский эгоизм (или ревность, это — одно и то же) самый открытый и беспощадный… Ничего не попишешь, сама виновата, видимо, слишком открыто любила своих детей, растворяла в них себя… А Мэлорчик, подумал я. Случись у меня увлеченность другой женщиной. Разрыв с Зиной. Да разве б он простил?! А я? Я бы простил отцу все, ответил я себе. Но я бы все простил ему только потому, что боялся его. Очень любил, но пуще того боялся.

…Вернувшись в министерство, я позвонил в районный комитет ДОСААФ и попросил записать меня на курсы профессиональных шоферов. Через пять

Вы читаете Репортер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату