развернул бланк протокола допроса так, чтобы можно было писать подследственному:
— Пожалуйста, внесите в протокол этот ваш ответ собственноручно.
Русский Макгрегор, подумал Исаев, разбирая ученический почерк следователя, — парень продолжал писать по-школьному, с нажимом, буквочка от буквочки, а три ошибки все равно засадил, не знает, где и как ставить мягкий знак.
— У вас тут ошибки, — заметил Исаев. — Мне исправить или вы сами?
Сергей Сергеевич покраснел — по-девичьи, внезапно; потом, однако, лицо его сделалось пепельным, синюшно-бледным, он вернулся на свое место, медленно размял папиросу, закурил и, уткнувшись в протокол, начал изучать его: слово за словом, букву за буквой; ошибки свои не нашел или же намеренно не стал исправлять их.
Закончив чтение первого листа бланка допроса, он проверил, заперты ли дверцы стола, и сказал:
— С места не подниматься, к окну не подходить — все равно первый этаж, я скоро вернусь, продолжим работу.
Он вернулся через сорок два часа, когда Исаев свалился со стула.
— Простите, пожалуйста, — испуганно говорил Сергей Сергеевич, усаживая Исаева, — у меня с отцом случилась беда, увезли в больницу, я так растерялся, что никого здесь не успел предупредить. Извините меня, такая незадача, — он подбежал к двери, распахнул ее и крикнул в пустой коридор: — Юра, позвони, чтоб срочно принесли две чашки кофе и бутерброды!
— Разрешите мне вернуться в камеру, — попросил Исаев. — Я не в состоянии отвечать вам…
— А вы думаете, я прилег хоть на минуту? — следователь ответил устало, с каким-то безразличием в голосе. — У отца инфаркт, я все это время провел в приемном покое, тоже еле на ногах стою… У меня всего несколько вопросов, вы уж поднатужьтесь…
— Ну давайте тогда скорее…
— Всеволод Владимирович, может, я касаюсь самого больного, — следователь сейчас был мягок и чуточку растерян, конфузился даже, бедный мальчик, — скажите, кем по партийной принадлежности был ваш отец?
— Это же все есть в моем личном деле…
— Оно погибло, вот в чем вся беда, това… Всеволод Владимирович… Сгорело в сорок первом, когда наши архивы вывозили в Куйбышев… Поймите меня правильно, если б мы имели ваше личное дело, неужели вы б здесь сейчас сидели?
А может, действительно он говорит правду, подумал Исаев, ощутив в себе рождение затаенного тепла надежды. Тогда понятно все происходящее, доверяй, но проверяй, так вроде бы говорили…
— Мой отец был меньшевиком…
— А я не верил в это, — вздохнул Сергей Сергеевич и как-то даже обмяк. — В голове такое не укладывалось…
— Почему? Другие были времена… Отец в свое время дружил с Ильичем, несмотря на идейные разногласия.
— До революции?
— Да.
— В какие годы? Где встречались?
— Особенно часто в Париже, в одиннадцатом…
— А потом?
— Последний раз в Берне, когда обсуждался вопрос о выезде в Россию, это была весна семнадцатого…
— Вы присутствовали на этой встрече? Кто там был?
— Там было много народу, встреча была у нас дома: Мартов был, Аксельрод, кажется…
— Зиновьев, — подсказал следователь.
— Конечно, был и Зиновьев… А как же иначе? Он ведь первым с Ильичем уезжал, мы — только через месяц, с Мартовым…
Вошел надзиратель с подносом, на котором стояли стаканы с кофе и четыре бутерброда с колбасой и сыром…
— Угощайтесь, Всеволод Владимирович, — предложил следователь, старательно заполняя бланк допроса.
— Давайте поскорее закончим, — попросил Исаев, — тогда я съем бутерброды и вы меня отправите в камеру, не то я прямо тут усну…
— Мы практически закончили, ешьте…
Когда Исаев подписал бланк, следователь снова вышел из кабинета, сказав, что он позвонит в больницу узнать, как здоровье отца; вернулся на следующий день.
…В тот миг, когда голова Исаева сваливалась на грудь и он засыпал, сразу же появлялись два надзирателя:
— Спать будете в камере!
…Сергей Сергеевич появился уставший, с синяками под глазами:
— Чуть-чуть лучше старику, — сказал он. — Еще несколько вопросов, и пойдете отдыхать.
— Тварь, — тихо сказал Исаев. — Ты маленькая гестаповская тварь, вот ты кто. Отвечать на вопросы отказываюсь. Требую твоего отвода.
— Это как начальство решит, — рассеянно ответил Сергей Сергеевич. — Я доложу, конечно, а пока продолжим работу: вы жили с отцом в одной квартире? Формулирую: являясь работником ЧК, вы жили в одной квартире с меньшевиком и не отмежевались от него. Так?
А чем он виноват, этот несчастный Сергей Сергеевич, спросил себя Исаев. В стране произошло нечто такое страшное, что и представить нельзя. Передо мной не человек. У него в голове органчик, как у щедринских губернаторов, бесполезно говорить, непробиваемая стена. А я погиб. Все. Если б я один — не так страшно… Но со мною они погубят и Сашеньку, и Саньку, теперь я в это верю.
Накануне беседы с генералиссимусом Хрущев не спал почти всю ночь.
В который раз уже он задавал себе такой простой и столь же унижавший его вопрос: говорить ли вождю — один на один — всю правду или «скользить», как это было принято сейчас в Политбюро, ЦК, Совмине, обкоме, правлении колхоза, деревенском доме и даже городской коммуналке, где, по секретным подсчетам группы киевских статистиков, на семью из пяти человек приходилось семь квадратных метров жилья; дед с бабушкой спали на кровати, муж с женой — на диване, дети — на полу.
Засуха сорок седьмого сожгла поля Украины, Поволжья, Молдавии, Центральной России.
Семенных запасов уже не было — хлеб в колхозах забирали в счет обязательных поставок подчистую, деревенские амбары кишели худющими крысами, врачи открыто говорили о возможности вспышки чумы.
Сталин тем не менее подписал указание: Украина обязана поставить не менее полумиллиона пудов зерна; Хрущев отмолил снижение контрольной цифры до четырехсот тысяч.
Решился на это (звонил лично Сталину по ВЧ; номер набирал негнущимся пальцем, чтобы скрыть от самого себя дрожь) после того, как получил письмо от Кириченко, секретаря Одесского обкома, который был завален письмами колхозников с просьбой о помощи и поэтому объехал область, чтобы самому убедиться — паникуют, как заведено, или же действительно кое-где есть провалы на продовольственном фронте.
«Дорогой Никита Сергеевич, поверьте, я бы не посмел обратиться к Вам с этим письмом, — писал Кириченко, — если бы не то ужасное, воистину катастрофическое положение на селе, свидетелем которого был я лично… Я начну с крохотной сценки: женщина резала трупик своего маленького сына, умершего от голода; она резала его на аккуратные кусочки и при этом говорила без умолку: „Мы уже съели Манечку, теперь засолим Ванечку, как-нибудь продержимся…“ На почве голода она сошла с ума и порубила своих детей… Во всех колхозах только одна надежда, чтобы вновь ввели карточную систему, лишь это спасет область от
Хрущев представлял себе, что его ждет, зачитай он такое письмо Сталину на заседании Политбюро.
Он знал коварство этого человека, но одновременно всегда хранил в сердце негодующее почтение к нему; кто вытащил его из безвестности? Дал приобщиться к образованию? Ввел в ЦК? В Политбюро?!
Он, Сталин, с подачи Кагановича.
Хрущев впервые ужаснулся на февральском Пленуме ЦК, когда Ежов предложил немедленно расстрелять Бухарина и Рыкова, сидевших в зале заседания среди других членов ЦК; было внесено другое предложение: предать их суду военного трибунала; Сталин, пыхнув трубкой, покачал головой: «Прежде всего Закон, Конституция и право на защиту. Я предлагаю отправить их в НКВД, пусть там во всем разберутся… У нас следователи — народ объективный… Невиновного они не обидят, невиновного — освободят…»
Он говорил это спокойно, с болью, убежденно, — через две недели после того, как Юра Пятаков, честнейший большевик, любимец Серго, умершего за несколько дней до открытия Пленума, признавался на очередном процессе в том, чего — Хрущев знал это тоже — не могло быть на самом деле!..
А в заключительной речи на Пленуме, когда Бухарина и Рыкова уже увезли в НКВД, где им дали право на доказательство своей невиновности, Сталин легко бросил: «Троцкистско-бухаринские шпионы и диверсанты…»
Второй раз он ужаснулся, когда Сталин проинформировал их: «Ежов — исчадие ада, убийца и садист, на нем — кровь честнейших большевиков… Он убирал конкурентов, мерзавец… Рвался к власти, мы все были обречены, вы все были обречены, все до одного, хотел сделаться русским Гитлером».
А на фронте? Хрущев мучительно вспоминал тысячи мальчишек-красноармейцев, которые — по его, Сталина, приказу — шли под пули немцев. Как он, Хрущев, бился, как молил Сталина отменить приказ о наступлении на Харьков! «А я не знал, что ты такой паникер, Хрущев, — сказал Сталин. — Сентиментальный паникер… Нам такие не нужны, нам нужны гранитные люди…»
И вот сегодня он должен заставить себя вымолвить просьбу о возобновлении на Украине карточной системы, чтобы уберечь от голодной смерти сотни тысяч украинцев…
А не просить — нельзя: когда начнутся чума и голодные, кровавые бунты, отвечать придется ему, первому секретарю ЦК КПУ, кому же еще?!
…Не дослушав сообщения Хрущева, голос которого то и дело срывался на фистулу, Сталин резко оборвал его:
— Что, бухаринские штучки?! Ты кто? Мужик? Или рабочий?! Мы тебя держим в Политбюро для процента, заруби это на носу! Единственный рабочий — запомни! Не крестьянин, а рабочий! Знаю я мужика! Лучше тебя знаю… В ссылках у мужиков жил, не в дворянских собраниях! Работать не хотят, нахлебники, манны небесной ждут! Не дождутся. А будут саботировать поставки — попросим Абакумова навести порядок, если сам не можешь… После такого доклада, как