— Я верю тебе, только где ты достанешь гранату?
— Сам сделаю.
— Из чего? Все вещества, могущие быть использованными как взрывчатка, изъяты из продажи. Может быть, правда, твои дружки из вайнштубе пообещают тебе гранату, а гестапо последит за тобой, и у них возникнет интересная идея о заговоре, который инспирируют англичане, — Карл кивнул головой на Ваггера, — а поддерживают оборотни, пробравшиеся в партию, — и он ткнул пальцем себя в грудь.
— Следовательно, ты считаешь меня провокатором?
Ильзе поднялась из-за стола и сказала:
— Георг, родной, мы живем только благодаря тому, что Карл и Мария дают мне ежемесячно пятьдесят марок из его жалованья… Нельзя же так не любить людей, Георг!
Берг изумленно обернулся к Ильзе — она обычно молчала или весело болтала о чем-то с подругами во время вечеринки, собирала со стола тарелки или помогала хозяйке подать новое блюдо.
— Я люблю людей, Ильзе, — произнес он по слогам. — Но я терпеть не могу тех, кто продает себя из-за куска хлеба.
— И верно делаешь, — согласился Карл, — я с тобой согласен. Я тоже терпеть не могу предателей, которые в минуты трагедии пьют, чтобы успокоить себя и забыться в сладостном мираже… — Он посмотрел на Ваггера и вдруг жестко усмехнулся: — Хотя я и продался не за хлеб, а за рыбу… Впрочем, пользуясь твоей терминологией, все равно мы как жабы в вонючем болоте. Правда, поскольку тебе из-за беспробудной пьянки не дают работы, ты квакаешь громче других…
Берг тогда отшвырнул стул и ушел. Он ходил по городу до утра. Рано утром он разбудил Карла. Он запомнил, каким был Карл, открыв ему дверь: с отвисшей челюстью, бледный, в длинной ночной рубашке. Увидав Берга, он тяжело оперся плечом о косяк и сказал:
— Идиот… Ведь еще только пять… Иди, там на столе остались бутылки.
— Ты обязан простить меня, Карл, я говорил как свинья.
Они потом часто уезжали в горы вчетвером, забирая с собой и детей. У Карла и Марии было трое мальчиков, а у Берга девочка. Ребята собирали хворост. Карл разжигал костер, потом жарили колбасу на ветках, вымоченных в ручье, чтобы они как можно дольше не прогорали на белом пламени; дети прыгали через костер, пели песни и играли в свои беззаботные шумные игры. Карл иногда рассказывал о том, что происходит у них на собраниях членов НСДАП. Лицо его тогда каменело, хотя он показывал «весь этот балаган» до того уморительно, что Георг катался по траве и долго потом не мог успокоиться, иногда даже плакал от смеха.
Карл погиб на третий день после того, как его отправили на фронт в составе сухопутных СС. Это было летом сорок четвертого года, тогда в армию забирали всех, кроме работников гестапо и функционеров «Трудового фронта». А через месяц после его гибели были арестованы члены его подпольной антифашистской ячейки Мария и Ильзе. Ильзе в тюрьме умерла, Мария вернулась. Ее дети погибли вместе с дочкой Берга во время бомбежки: Берг взял мальчиков после ареста Марии к себе.
Мария долго лежала в госпиталях, потом три года пробыла в доме для душевнобольных, а когда вышла, правительство Аденауэра назначило ей пенсию как жертве нацистского произвола. Пенсия была довольно большая — третья часть той, которую Аденауэр платил вернувшемуся из тюрьмы гитлеровскому гросс-адмиралу Деницу, и это позволяло Марии путешествовать: она старалась как можно реже бывать в Германии.
Берг виделся с ней не часто: им обоим было трудно вдвоем, потому что каждый из них вспоминал прошлое, от которого осталась лишь горькая память.
…Мария очень изменилась за эти годы: Берг поразился — как она похудела. Но это молодило ее, и даже седые волосы казались париком; ничего старческого не было в ее облике. Они сидели за столом, не включая света. Берг неторопливо прожевывал тертую морковь и запивал сухим рейнским, удивляясь собственной храбрости: за последние двадцать лет он не брал в рот ни капли спиртного — боялся запоя.
— Ты молодеешь, Мария, и это не комплимент.
— Знаешь, только дороги могут отодвинуть старость, — ответила она, — когда все время ездишь и ложишься спать, зная, что ночью тебя разбудит будильник, чтобы успеть на самолет, который идет черт знает куда и вообще черт знает зачем ты на нем летишь, тогда время замирает. Это глупости, когда говорят, что в семьях старость незаметна. Может быть, самим-то и незаметно приближение, но зато со стороны… Я похоронила стольких подруг… Они сделались полными развалинами, потому что живут по порядку: раз ты бабушка, значит, старуха, и надо присматривать местечко на кладбище. Живы, но уже мертвы… Ешь свеклу.
— Спасибо.
— Слушай, Георг, я давно хотела тебя спросить и никак не могла… Почему тогда не смогли откопать детей?
— В тот раз прилетели внезапно. Была низкая облачность, никто не думал, что они прилетят. Была самая сильная бомбежка — в феврале сорок пятого… Я их до этого не водил в убежище… Не знаю, зачем я увел их тогда в убежище…
— Я встретила Ваггера…
— Он писал мне. Я с ним говорил на днях по телефону… Он удивляется, отчего ты отказываешься выступать с воспоминаниями о вашей борьбе…
Мария долго не отвечала. Хрустнула пальцами, вздохнула.
— Я не имею на это права, — сказала наконец она. — На это имела бы право Ильзе.
— Потому что она погибла, а ты жива? Это чушь.
— Не поэтому. Я никогда не говорила тебе… Я знала, что Карл погиб, и все свалила на него. А она ничего не сказала… Ни слова не сказала о Карле, хотя я перестукивалась с ней и сообщила, что Карл погиб… И про тебя ее спрашивали, им хотелось иметь группу побольше… Я ведь из-за этого потом легла в психиатрическую… Я не могла забыть ее во время очной ставки. И каждый раз, когда ты приходил, я вспоминала ее, поэтому я стала убегать в Африки и Персии…
— Зачем ты сказала мне об этом сейчас?
— В газетах появилось сообщение, что ты уходишь…
— И ты решила помочь мне продолжать драку?
— Нет. Какая там драка… Просто ты еще не отомстил за нее.
— Я не мщу, Мария. Если бы я мстил, меня следовало бы гнать из прокуратуры… И потом, какое отношение это мое дело имеет к Ильзе?
— Прямое, Георг. Я узнала на фотографии моего следователя. Его и тогда звали Курт — он убит в саду Гельтоффа. А следователем Ильзе был Айсман. Понимаешь? Он прижигал ей соски сигаретами. Ты должен знать об этом, Георг…
— Не надо бы тебе так, Мария…
— А зачем ты спрашивал: отчего я не выступаю с рассказами о нашей борьбе?!
— Прости…
— Я удивилась, когда ты сказал о мести. Об этом говорят нацисты: «Нюрнберг — это месть победителей». Наказание зла — это месть, разве нет?
— Нет. Нельзя так, Мария. Месть — это от зверства…
— А когда твою жену пытали огнем? Это от чего?
— Если хочешь отомстить врагу — старайся не быть на него похожим. Это трудней, чем отмщение. Доказать по закону, что зверство есть зверство, а звери должны жить в клетках, а наиболее кровожадные умерщвляться, но опять-таки лишь по закону, — в этом я вижу свой долг перед памятью Ильзе и Карла, и перед детьми, и перед твоими страданиями… Мы обязаны выслушать те слова и доводы, к которым станут прибегать эти звери. Мы должны запомнить их доводы и сделать их известными каждой немецкой семье: вот чем руководствовались респектабельные звери, когда они… пытали огнем… Пусть они говорят, что выполняли приказ, это будет острастка для тех, кто решится отдать подобный приказ в будущем. Пусть они говорят, что были исполнителями, если мы их повесим, это будет острастка для тех, кто захотел бы стать хорошо оплачиваемым палачом в будущем…
Мария вдруг заплакала:
— Георг, родной, что ты говоришь? Кого повесили? Десятерых повесили, а ведь у них в СС было семь миллионов, только в СС! И каждый третий был осведомителем гестапо! Я прочитала у какой-то юристки, что за каждого
Она проводила его до выхода на летное поле и долго махала сухой загоревшей рукой — до тех пор, пока он не сел в автобус, увозивший пассажиров к самолету. Она шла по аэропорту мимо смеющихся, плачущих, целующихся, пьющих людей. Она прошла мимо телефонной будки, из которой на штаб-явку Айсмана звонил связник, сообщавший, «что дядя уехал и багаж отправлен вместе с ним». Мария прошла мимо того человека, сообщавшего Айсману данные, которые позволят дать радиосигнал мине, отправленной в багаже. Как только самолет пересечет границу Германии — на границе есть немецкие деревни, и не надо подвергать риску жителей, — самолет взорвется, и обломки его упадут на какой-нибудь итальянский хлев. Итальянцы предали Германию, сдавшись американцам в сорок третьем: ничего, пусть десяток черномазых сгорят в своих хлевах, если на них рухнет самолет, от этого человечество не пострадает…
Исаев прислушался к реву самолета, взлетевшего на Темпельхофе, и посмотрел на часы.
«Наверное, Берг, — подумал он и усмехнулся, — хм, хм… раньше это называлось „близится развязка“. Теперь я должен подготовить здесь прессу, а я смертельно устал и хочу домой, и все мне здесь осточертело, а надо улыбаться и играть мои старые игры в настоящую заинтересованность и соприсутствие в разговорах, а мне хочется забраться в Удомлю к Мишане и уснуть в стоге сена под дождем, и побыть одному, совсем одному, хотя бы дня три…»
Он сидел в «Европейском центре», в редакции, и неторопливо отхлебывал пиво из высокого стакана.
— Это интересно, но где же обещанная сенсация? — спросил Гейнц Кроне. — «Телеграф» интересуется не общими вопросами, связанными с концерном Дорнброка, а самим Дорнброком!
Исаев пожал плечами.
— Вы считаете сенсацией лишь то, что лежит на поверхности. Зря. Читатель поумнел.
— Это из области теории.