хотят таким образом сохранить традиции. А какие у нас традиции? От Фридриха Великого — к Бисмарку, а потом через кайзера — к Гитлеру. Сохранить традиции — дело этнографов; прогресс тем и замечателен, что разрушает традиции, утверждая себя в новом. Керосиновая лампа — нежная традиция ушедшего века…»)
— Мне ты все время твердишь: «экономия, экономия, экономия во имя моей работы», а сам кидаешь деньги на ветер со своими друзьями и шлюхами, которые тебя предают на каждом углу!
(«В Берлине сто тысяч углов, на каком именно? Что она несет?»)
— Кто тебе это сказал?
— Мои друзья…
— А мои враги, — закричал он, — рассказывали мне сто раз о том, как ты утешаешься от моего садизма со своим доктором! Мой садизм — это когда я не сплю с тобой… А я во время работы становлюсь импотентом! Ясно тебе?!
(«Ничего, пусть помолчит минуту, а то у меня голова начала кружиться от ее слов и сердце жмет… Так можно довести до инфаркта… А может, она психически больна? Слава богу, молчит… Почему я думал о традициях?.. Ах да… Берг… Старики хотят, чтобы мы делали такие же фильмы, как те, которыми они умилялись в немом кино… Пусть тогда ездят на лошадях, а не на машинах. Все наши лавочники боятся лезть в технику — они в ней ни черта не понимают, потому что неграмотны, а в кино лезут все, это же так легко — делать кинематограф! Старому лавочнику неинтересно читать книгу о молодом физике, ему непонятен мир этого нового человека; ему хочется читать о себе самом, чтобы все было ясно и просто: порок наказан, добродетель, капельку пострадав, восторжествовала. „Детишки, подражайте добродетели, видите, зло отвратительно!“ Вот так они и цепляются за штанину прогресса. И выходит, что „нога техники“ шагнула черт-те куда, а „нога духа“ — в болоте, потому что за нее уцепились старые лавочники. Им бы о своих детях подумать, но они не могут — честолюбие не позволяет: „Глупая молодость, что она смыслит в жизни?!“ Так и подталкивают своих детей к бунтам! Черт, теперь сердце зажало… А, это она снова о том, что я развратное животное…»)
— Зачем же ты тогда живешь со мной? Разве можно жить с развратным животным? Ты ведь такой гордый человек…
— Какой же ты негодяй! Разве бы я жила с тобой, если б не дети?!
(«Если я сделаю этот фильм, я принесу больше пользы детям, чем когда она возит их на пляжи… Это заставит их определить позицию в жизни — с кем они? Детям не будет стыдно за меня… Это ужасно, когда детям стыдно за родителей… Сын Франца смеется над отцом в открытую: „Наш лакей пишет очередной трактат о пользе виселиц в борьбе с коммунизмом“. Так и говорит. Но при этом покупает машины и девок на деньги отца. И ни во что не верит. И о стране говорит „загаженная конюшня“. Я бы застрелил такого сына… А Франц только смущенно улыбается и продолжает писать свои лакейские трактаты…»)
— Хватит, Нора. Это нечестно… Я ведь не устраиваю слежку за тобой… А мог бы… И я все знаю про этот самый порошок в нашей спальне… Хватит…
Потом были слезы; она говорила, что надо забыть «все гадости и глупости прошлого». А он повторял только одну фразу: «Нора, все кончено».
Втайне — сейчас в самолете он признался себе в этом — он надеялся, что все еще может наладиться. Но он повторял свое «Нора, все кончено», потому что он и верил и не верил ее обещаниям «начать все наново — без идиотских сцен». Она снова начала плакать, а потом, зло прищурившись, сказала ему: «Ты женился на мне из-за наследства…» Тогда он повернулся и вышел. Она закричала вдогонку: «Люс! Фердинанд! Фред! Вернись! Иначе будет плохо! Вернись!» Раньше это действовало — «сумасшедшая баба, повесится в туалете», — и он возвращался. Сейчас, перепрыгивая через три ступеньки, он бежал вниз, словно за ним гнались, и в ушах звучало: «Ты женился на мне из-за наследства, а когда я сказала тебе, что отец ничего мне не оставил, ты пришел с разводом!»
Руки перестали дрожать, телу стало тепло, а ноги сделались горячими — все те шесть часов, что он добирался до римского аэропорта и ждал самолета, пальцы ног были ледяными, бесчувственными. Только сейчас, когда самолет перевалил Гималаи и он крепко выпил, многочасовое ощущение холода оставило Люса.
«Из моих восьми картин, — подумал он, снова прикладываясь к бутылке, — пять я сработал для того, чтобы Нора не чувствовала разницы между домом ее родителей и моим домом… Я смущался своей бедности и старался выполнить ее желания еще до того, как она их загадывала… Она забыла, что ее папа получал ежемесячно деньги от армии, а мне надо было каждый раз срывать с себя кожу и прикасаться обнаженными нервами к току высокой частоты — только тогда срабатывает искусство. Я шел на компромисс с собой ради нее. Я прикасался к току, и мне было больно, но я вместо правды делал сладкий суррогат, чтобы она с детьми ездила к морю. Я продал себя раз пять. А ведь я держал в руках правду… Все, хватит. Горе не беспредельно. Только счастье не имеет пределов… Что же, — грустно улыбнулся Люс, — назову эту, если получится, просто „4“. Без „1/2“ — я никогда не работал с соавторами. Господи, никогда мне не было так пусто, как сейчас. Раньше я думал не о себе, а о том, что будет с Норой и детьми, если меня не станет. Почему я должен всегда думать об этом? Нет, Люс, эту картину ты будешь делать, не думая о том, что будет с ними… Ты будешь делать ее только для того, чтобы подраться насмерть с теми наци, которые вновь хотят править страной! Предать себя можно не только в городе, под пыткой, но и в любви, а это самое страшное предательство, потому что здесь все зависит от самого себя, Люс… Или не Люс… Какая разница — что я, один такой на свете?»
«В день своего приезда Л. посетил директора античного музея Ваггера и остановился у него на ночь. Ваггер эмигрировал из Германии в 1933 году. По убеждениям близок к левому крылу социал-демократии, постоянно переписывается с прокурором Бергом. Наутро вместе с Джейн Востборн, работающей в музее в качестве реставратора (жена начальника отдела американской контрразведки в консульстве, англичанка, рождена в Лондоне в 1935 году, в Штатах жить отказалась), Ваггер и Л. посетили редакции газет, освещавших переговоры и визит в Гонконг и Пекин г-на Д. После этого они отправились в кабаре, где выступал „мюзикл Шинагава“, и опросили всех, кто знал об отношениях Исии и Д. Ряд проведенных мероприятий по прослушиванию дает все возможности предполагать выход Л. на узловые, многое объясняющие моменты, связанные с визитом Д. в Кантон и Синьцзянь. Предполагается, во-первых…»
В этом месте глава концерна «Чайна бэнкинг корпорейшн» мистер Лим отложил документ, напечатанный на тоненькой голубоватой рисовой бумаге — на такой бумаге в двух экземплярах печатались совершенно секретные материалы концерна. Один экземпляр уничтожался сразу же после того, как его просматривал мистер Лим, а второй с нарочным переправляли на материк.
— Что вы собираетесь делать «во-первых», меня не интересует, — сказал Лим помощнику по вопросам общей стратегии, — это прерогатива службы безопасности. Но то, что он ходит вокруг узловых вопросов, конечно, не может нас очень-то уж радовать. Подумайте, как поступить, — я в этих делах не советчик…
Помощник по вопросам общей стратегии вызвал шефа службы безопасности концерна и раздраженно сказал:
— Мистер Лао, пожалуйста, не просите меня впредь знакомить босса с вашими материалами. В конце концов, это ваша прерогатива — безопасность концерна. Если вы считаете необходимым поставить в известность мистера Лима о чем-то своем, запишитесь к нему на прием, в этом я смогу оказать вам содействие.
Лао ехал в своем громадном «додже» и мысленно чертыхался, разглядывая затылок шофера. Затылок был коротко подстрижен, и на нем ясно видны темно-коричневые родимые пятна. Пятна были странной формы. Если смотреть на них сощурившись, они напоминали контуры Латинской Америки.
«Сволочи, — думал мистер Лао, — они все хотят делать моими руками, чтобы в случае провала оставить меня один на один с законом. Они теперь вроде бы вообще ничего не знали про Люса, один я знаю про него все! Очень меня интересует этот выродок! Если мы делаем одно дело, так всем за него и надо отвечать. Лучший образчик иерархической бюрократии: „Я не хочу знать ничего о ваших методах, меня интересуют вопросы общей стратегии!“
Мистер Лао закурил и с отвращением посмотрел на себя в зеркальце шофера.
«Я тоже хорош, — подумал он, поняв, отчего смотрел на себя с отвращением. — Я боюсь замахиваться на мистера Лима даже в мыслях и топчу лишь моего непосредственного руководителя. Важно сейчас держать себя в руках и не походить на них в том разговоре, который предстоит провести с Хоа».
— Вы убеждены, что он пойдет с вами?
— Да, мистер Лао.
— Почему вы так убеждены в этом?
— Потому что он европеец… Они все доверчивы, как неразумные дети, мистер Лао.
— Это неверно. Они далеко не так доверчивы, как вам кажется. И потом, он не европеец…
— Он белый, мистер Лао.
— Он не европеец, — раздраженно повторил Лао, — он немец.
— Я имел дело с немцами. Они отличаются от европейцев лишь одним — они умеют пить. Англичане сразу же заливают в себя тонну пива, делаются откровенными хамами и унижают нас; американцы бьют по плечу и обнимаются; французы предлагают вступить в противоестественную связь, а немцы пьют и пьют, а потом шагают смотреть злачные места.
— Где вы закончите с ним вечер?
Хоа позволил себе поправить мистера Лао:
— Ночь. Я закончу с ним ночь. За Даблексроуд есть интересный дом, где собираются матросы, сделавшие своей профессией гомосексуализм. Они были у врачей, и те ввели им в мышцы груди стеарин, и теперь они похожи на громадных женщин. Они очень нежные и, перед тем как отдаться клиенту, рассказывают о своих плаваниях в дальние страны.
— Разве он гомосексуалист?
— Нет. Но я рассказал ему, что знаю место, где он может наглядно познакомиться с уродством колониального империализма. «Такого, — сказал я ему, — вы не найдете в Европе. Только в Сингапуре или в Макао, но в Макао это опаснее, потому что там португальские колониальные власти боятся заходить в злачные районы, а в Сингапуре много полиции… только у нас на острове вы увидите этот ужас воочию и без риска для жизни…»
— Я не хочу, чтобы у нас были неприятности с полицией, Хоа.
— Я тоже не хочу неприятностей с полицией, мистер Лао. Во двор сможет въехать автофургон. Я подам его задом, а там очень узкий дворик. И поеду на свой сампан. Один. И выйду в море — тоже один.
— А если он уже сказал своим знакомым, что именно вы пригласили его на Даблексроуд?
— Ну и что? Матросы подтвердят, что я привел его туда, а шофер такси, который будет мною заарендован на эту ночь, подтвердит, что мы вместе пришли. Но он скажет, что я вышел оттуда через пять минут один, и это будет правда. Он отвезет меня домой, этот шофер. А потом я вернусь на Даблексроуд, но уже