порядочных книгах о любви ночью? Значит, прелесть моя (ура, я в тюрьме, и ты со мной не поспоришь!), скотство, одно лишь скотство! Все! На сегодня хватит. Ложусь спать.
…Я перечитал то, что написал сегодня утром. Все не то, и все не так. Я люблю тебя, и ты любишь меня, и мы обречены. Только я обречен уйти первым. Не потому, что я лучше, а ты хуже, просто мужчина всегда впереди, и он принимает первым всю мерзость этого мира на себя.
Одно бесспорно: никогда еще мне не было так спокойно, как здесь. И это не сладостное чувство мести: я, мол, невиновен, а вы меня держите взаперти. Нет. Просто в тюрьме обретаешь свободу духа и отходишь от каторжной суеты каждодневности.
И еще я одно понял: я так устал, что мне даже не страшно за детей. Придется тебе вспомнить стенографию и машинопись. Продашь дом — это поможет вам продержаться первые два-три года. Но ты же всегда говорила, что лучше счастливая нищета, чем такая мука, как в нашем сытом доме.
И все-таки это письмо я отправляю. Только не отвечай мне, пожалуйста. Пусть дети напишут мне письма и что-нибудь нарисуют. Если можно, море, и пусть над морем летают птицы…»
— Господин Берг, мою газету интересует, каковы причины ареста Люса.
— Причины ареста Люса известны мне, и я не считаю возможным пока что говорить о них.
— Кроне. Из «Телеграфа». Вы уверены в виновности Люса?
— Ему предъявлено несколько обвинений.
— В каком именно обвинении вы были уверены настолько, что приняли решение арестовать Люса?
— Не в интересах следствия говорить сейчас слишком много… Одно могу сказать: я вижу много загадок в гибели Дорнброка, которая произошла на квартире Люса, — ответил Берг.
— Нам бы хотелось знать подробности, господин прокурор. Я представляю телевидение, и мне интересно, в каком направлении идет расследование вопроса о пленке, которая была передана Люсом редактору Ленцу.
— Я сам люблю подробности и собираю их по крупицам. И когда я наберу достаточно подробностей, я отвечу на ваш вопрос.
— Господин прокурор, — заметил корреспондент телевидения, — мы пришли на пресс-конференцию, а не на турнир остроумия. Наша работа — информация, и, пожалуйста, постарайтесь уважительно относиться к нашей профессии.
— Вы хотите конкретности? Извольте. Я ничего не могу сообщить вам нового по поводу пленки Люса, которую Ленц показывал по вашему каналу ТВ. Я изучаю и эту проблему.
— Нам стало известно, что вы заинтересовались делом болгарского интеллектуала, эмигрировавшего к нам. Удалось ли вам встретиться с господином Кочевым?
— Нет.
— Вы собираетесь добиться встречи с ним?
— Конечно.
— У вас есть какие-то предположения о дне встречи?
— У меня есть всякого рода предположения…
— Почему вы заинтересовались бегством господина Кочева? Почему вы ищете встречи с ним?
— У меня есть на это своя соображения.
— Как себя ведет Люс?
— Тюрьма — это не санаторий.
— В прессе промелькнуло сообщение, что Дорнброк погиб насильственной смертью. Как вы можете прокомментировать это сообщение?
— Спросите об этом автора сообщения. От нас подобного рода заявления не исходили.
— Вы работаете в контакте с политическим отделом полиции?
— Да, мы периодически консультируемся с майором Гельтоффом.
— Можете ли вы назвать какие-нибудь новые имена, попавшие в сферу вашего расследования?
— Это преждевременно.
— Когда вы намерены прекратить расследование и передать дело в суд?
— Очень скоро. Я надеюсь, что дело прояснится очень скоро.
— В какой мере сильны связи Люса с левыми, господин прокурор?
— Сейчас я изучаю связи Люса. Все его связи — с левыми и правыми, и особенно с теми, кто имел с ним контакты как с режиссером, когда он делал «Наци в белых рубашках». Больше мне нечего вам сказать, друзья. Я смогу увидеться с вами не ранее конца этой недели. В эти дни у меня будет много канцелярской волынки с оформлением дела…
Берг кивнул головой на кресло и предложил:
— Садитесь. Ваше имя Конрад Ульм?
— Да.
— Вы ассистент профессора социологии Пфейфера?
— Да.
— Покажите себя на этой фотографии, — попросил Берг, протягивая Ульму кадр, перепечатанный из кинопленки Ленца. — Вот эта машина, видите? Это вы?
— Да.
— А кто рядом?
— Это Граузнец, это Урсула, я забыл ее фамилию, это болгарин, который сбежал… Это… Вот этого я не знаю… Он не из наших…
— А машина чья?
— Моя.
— А кто вам предложил поездить по городу в тот день?
— Не помню. Мы же тогда вып…
— Выпили, выпили… Но это не моя компетенция. Пьянство за рулем карает полиция. Попробуйте вспомнить, кто предложил вам уехать с пляжа.
— По-моему, болгарин… Он хотел посмотреть город…
— О чем он говорил с вами?
— Я не знал, что он сбежит, иначе я бы внимательней прислушивался к его разговорам.
— Он был интересным собеседником?
— Урсуле так показалось. Я с ним что-то не очень разговорился. Он показался мне чересчур веселым. Эдаким бодрячком. А я не очень-то верю бодрячкам. Особенно оттуда, из-за стены.
— Давайте я попробую сформулировать очень важный вопрос, а вы мне ответьте на него со всей мерой серьезности… Через два дня после встречи с вами Кочев решил не возвращаться домой. Почувствовали ли вы в его разговорах, в манере поведения желание, намерение, проблеск намерения не возвращаться домой? Может быть, он спрашивал вас, как отсюда перебраться еще дальше на запад, интересовался трудоустройством, спрашивал о болгарских эмигрантах, о господах из НТС, которые дерутся с Кремлем?.. Вспомните, пожалуйста, все, что можете вспомнить.
— Он произвел на меня впечатление бодрячка, — повторил Ульм, — шутил: «Вы все — акулы империализма…» Говорил, что не смог бы здесь жить, потому что «чувствуешь себя завернутым в целлофан — полная некоммуникабельность».
— Он сказал вам, что не смог бы здесь жить?
— Да. Он так говорил.
— Значит, для вас было неожиданным сообщение о том, что Кочев решил не возвращаться на родину?
— Для меня это было полной неожиданностью.
— Садитесь вон за тот столик и запишите это. Я приобщу ваше показание к делу.
— Хорошо.
— И перечислите имена тех, кто был с вами в тот день.
— Хорошо.
— Если у вас возникнут какие-то новые соображения по поводу вашей встречи с Кочевым — тоже пишите.
— Собственно, ничего нового у меня не должно возникнуть. Я, правда, был несколько удивлен его немецким, он говорил как настоящий берлинец. А в остальном он трещал, словно диктор московского радио: «Да, у вас очевидная техническая революция, да, вы сделали гигантский рывок, нет, ваш рабочий класс не может быть пассивной силой, но ваши нацисты подняли голову, и, если вы будете просто митинговать — без программы и без организации, вас сомнут в самом близком будущем». Ну и еще что-то в этом роде.
— Вот вы все и запишите, пожалуйста. И последнее: вы не помните, он не уговаривался ни с кем из ваших приятелей о встрече?
— Я не слышал. Может быть, Граузнец знает? Или Урсула. Она любит экзотику. Она видела первого красного в своей жизни.
— Напишите мне ее адрес и телефон.
— У нее нет телефона, она живет в общежитии.
— Адрес?
— Нойерштадт, семь. По-моему, на третьем этаже. Ее там все знают.
Урсулу привезли через полчаса после того, как Ульм кончил свои показания.
— Девятнадцатого мы уговорились о встрече — это верно. Назавтра днем мы с ним увиделись, господин прокурор… Мы выпили кофе…
— Где вы увиделись?