господин из нашей «Дженерал дайстаф корпорейшн», добиваясь свидания с Шмицем, который сидит у нас в Ландсберге… А Шмиц был директором германского филиала этой компании.
— Это все, что у вас есть?
— Это полпроцента того, что я имею.
— Связи, номера счетов, кредиторы?
— Это я храню в наших сейфах и стараюсь не подпускать туда людей ФБР, которым кто-то хорошо платит, — из тех, кто прилетел к Абсу. Словом, «И. Г. Фарбениндустри», которую мы должны, — Джон поморщился, — декартелизировать, уже обложена со всех сторон, а немцы не забывают тех, кто протянул им руку помощи в трудные дни, как и не забывают тех, кто отвернулся от них в трудную минуту; они не смогли забыть Версаль, и появился Гитлер… Далее… Концерн Маннесмана. Генеральный директор концерна Цанген у нас в тюрьме. Он был заместителем председателя имперской хозяйственной палаты и руководителем имперской группы «Промышленность», он также курировал группу вооружения. Он у нас в тюрьме, и к нему нашли подходы люди из Канады. Концерн Клекнера. Вокруг этого концерна вьется Аденауэр, и я не исключаю такой возможности, что его сын вскоре станет юрисконсультом Клекнера, а это будет значить, что англичане наложили лапу на все это дело в Рейнско-Вестфальской области. Крупп… «Дженерал электрик» уже здесь, и, пока мы держим сына старика Круппа Альфреда в Ландсберге, его братья Бертольд и Гарольд фон Болен ведут переговоры с нашими бизнесменами о развертывании производства. Как вы понимаете, сейчас, когда немецкие старички сидят в наших тюрьмах, разговор с ними легок, приятен и весьма результативен в плане ваших интересов. Концерн Симменса — европейская ориентация, нашим туда не влезть… — Джон Лорд откинулся на спинку кресла и улыбчиво посмотрел на Дигона.
— Занятно, — сказал тот, — я рад, что приобрел такого интересного знакомого. Теперь я спокоен за судьбу моих сорока миллионов и могу улететь в Штаты…
Лорд закурил.
«Смелее, парень, — подумал Дигон. — Я знаю, почему ты ничего не сказал о концерне Дорнброка. Если ты скажешь о нем все, значит, с тобой надо иметь дело, но если ты, зная о гибели Самуэля, промолчишь, значит, тебе еще рано включаться в серьезное дело. А подчинив себе Дорнброка, я отомщу за брата и получу ту власть в Германии, которая будет служить нашему с Самуэлем делу».
— Крольчатину они хорошо готовят, — сказал Дигон, обсосав ножку, — я всегда оставляю на конец разговора вкусный кусочек. Если разговор был неудачным, я заедаю досаду, если он был нужным, я подкрепляюсь перед началом дела…
— О концерне Геринга, вероятно, нет смысла говорить, — отхлебнув молока из высокого стакана, заметил Джон Лорд, — это дело обреченное, Геринг есть Геринг… Ну а Дорнброк есть Дорнброк.
Дигон молчал, он не говорил ни слова, неторопливо потягивая холодную воду: американцы быстро приучили немцев во всех ресторанах подавать к обеду воду со льдом…
— Сколько ему дадут? — спросил Дигон. — Или все-таки повесят?
— Я бы не стал вешать солдат, которые выполняли приказы своего командира, — заметил Лорд. — Дорнброк — единственный, кто не имеет широких связей с деловым миром за рубежом, он всегда ориентировался лишь на Германию.
— А сколько он выкачал из оккупированных стран? — поинтересовался Дигон. — Или это сейчас не в счет?
— Отчего же, — ответил Джон Лорд. — Это в счет, конечно. Если хотите, можете дать на него письменные показания в связи с гибелью вашего брата. Я приобщу эти показания к делу, и они хорошо прозвучат на процессе.
— В таком случае я бы просил вас ознакомить меня с расследованием по поводу гибели Самуэля.
— Попробуем, — ответил Лорд, — только стоит ли бередить незажившие раны?..
Они молча смотрели друг на друга — Дорнброк и Дигон. Дигону показалось, что он сейчас слышит, как в жилетном кармане тикают большие карманные часы — подарок Самуэля ко дню его двадцатилетия.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал Дорнброк, указав рукой на круглый металлический табурет.
— Это я говорю вам — садитесь. Садитесь, Дорнброк.
— В таком тоне разговор у нас не пойдет.
— Он пойдет именно в таком тоне. Я пришел к вам как к убийце моего брата.
«Все-таки невоспитанность — несчастье американцев, — подумал Дорнброк, садясь на свою железную койку, — и винить их в этом нельзя. Это то же, что винить бедняка в бедности».
— Какие у вас основания считать меня убийцей вашего брата?
— Если бы у меня этих оснований не было, я бы не говорил с вами так.
— Прежде чем я попрошу охрану прекратить ваш визит, запомните, пожалуйста, господин Дигон, номер счета в лозаннском банке на ваши сорок три миллиона долларов — я перевел их туда на имя Самуэля К. Дигона: 78552.
— Я бы приплатил вам еще сорок три миллиона, если бы вы тогда спасли жизнь Самуэлю.
— Вы не знали, что такое нацизм. Угодно ли вам выслушать, какую роль сыграл я в этой трагедии?
— Значит, вы сыграли роль в этой трагедии?!
— Гейдрих — вам говорит что-нибудь это имя?
— Да. Это начальник вашей тайной полиции.
— Он вызвал меня и попросил поехать на дачу, где содержался ваш брат. «Вы ведь знакомы с ним?» — спросил он. «Да, — ответил я. — Не коротко, мы имели несколько дел в двадцать седьмом году». — «Уговорите его согласиться с той версией, которая предложена Эйхманом, и мы отпустим его в Америку. Если он пообещает молчать в Штатах о том, как его обрабатывали, но не сдержит своего слова, тогда мы покажем вам, как у нас обрабатывают на Принц- Альбрехтштрассе». — «Я не хочу быть негодяем, обергруппенфюрер. Я хочу, чтобы вы дали мне слово германца: если Дигон будет молчать о том, как его мучили, вы отпустите его». — «Я даю вам такое слово». И я приехал к Самуэлю, и он сказал мне, что ему предлагает Эйхман. «Но я вернусь домой, — сказал он, — и там расскажу все, мой друг, все!» — «Это погубит меня здесь, — сказал я ему, — я выступаю гарантом за вас перед властями». — «Что они могут без вас? — спросил он. — Что? Вы даете им те мощности, которыми они угрожают миру. Ну выступите на пресс-конференции и скажите, что я, подлый еврей, обманул вас и что все сказанное банкиром — ложь и клевета на рейх». Я не хочу лгать вам, господин Дигон, я уговаривал Самуэля не делать этого, не ставить меня под удар. Он был неумолим. В конце концов мы сговорились на том, что он, вырвавшись из Германии, обрушится на меня с нападками как на пособника нацистов, как на их адвоката и таким образом оградит меня от кар гестапо. Назавтра меня вызвал Гейдрих и сказал, что моя запись беседы с Дигоном у него на столе. И он дал мне послушать эту беседу. Я виноват в глупости, в доверчивой глупости, но больше я ни в чем не виноват. А потом Гейдрих напечатал в газетах, что мне передаются деньги «еврейского банкира Дигона». Теперь вы вправе вынести свой приговор.
Дигон даже зажмурился от ненависти. Он сжал кулаки, чтобы не дрожали пальцы. «Ты будешь отмщен, брат, — сказал он себе, — я брошу этого наци под ноги, как на закланье… Ты будешь отмщен, Самуэль…»
— Что ж, эта версия точно учитывает всю механику вашего проклятого государства… Вы очень страшный человек, Дорнброк… Все дело брата хранится у меня в фотокопии. И даже сообщение службы наблюдения, почему запись беседы прекращена. Вы тогда вместе с Самуэлем вышли из комнаты, опасаясь прослушивающих аппаратов. Не так ли? А вот ваш разговор с Эйхманом у меня есть.
— Это фальшивка Гейдриха.
— Есть показания охранника и врача.
— Это люди гестапо.
Дигон поднялся с табурета, подошел к Дорнброку и ударил его кулаком в лицо. Потом он свалил его на пол и начал топтать ногами. Это была страшная сцена: седой, высокий, как жердь, Дорнброк лежал на полу, а маленький, багровый, в слезах Дигон, сопя, топтал его ногами.
А потом, обессилев, он опустился на цементный пол рядом с Дорнброком. Тот поднял окровавленное лицо и положил руку с разбитыми пальцами на плечо Дигона.
— Только не кричите, — шепнул он. — Может услышать охрана, только не кричите…
Назавтра Дигон заключил с Дорнброком секретное соглашение о начале аналитических разработок урановых руд в Фихтельгебиргере. На текущий счет той фирмы, которая занялась выполнением работ в Фихтельгебиргере, лозаннский банк перевел долгосрочный заем в размере сорока четырех миллионов двадцати шести тысяч долларов. Один миллион двадцать шесть тысяч долларов были процентами, которые успели нарасти после смерти Самуэля К. Дигона. Дорнброк внес в это предприятие сто миллионов долларов через подставных лиц. Это были те деньги, которые он получил от союзников, уплативших ему компенсацию за отчуждение всех металлургических заводов и угольных копей концерна…
Дорнброк после этого целую неделю не поднимался с кровати. Он лежал, отвернувшись к стене, и медленно рассматривал пупырышки и линии, оставшиеся после большой жесткой кисти: здесь каждый месяц красили камеры в серый, мертвенный цвет блестящей, жирной масляной краской. Иногда он начинал лениво считать пупырышки, но сбивался на второй сотне, а линии, оставшиеся после кисти, были размытые, не резкие, их он поэтому не считал, хотя ему очень хотелось вывести какую-то закономерность в соседстве точек и протяжении прямых.
«Бог мой, как все это ужасно, — думал он, тяжело переворачиваясь на спину. — Зачем все это? Зачем такая гадость? Есть ли предел допустимого в моей религии дела? Я бы мог закричать тогда, и стражники арестовали бы этого борова, и он бы сел на скамью подсудимых. Мою вину надо еще доказывать, его вина была очевидной».
Он не мог спать даже после того, как тюремный врач принес ему успокаивающее лекарство. По ночам он лежал, запрокинув худые длинные руки за голову, и мечтал об одном — заплакать. Заплакать, как в детстве, чтобы в душе наступило сонливое спокойствие и блаженная тишина.
«Помоги мне заплакать, боже, — молил Дорнброк, — помоги мне выплакать горе». Но заплакать он так и не смог ни разу.
Он впервые поднялся, когда ему сказали, что разрешено свидание с сыном. Он побрился, сделал тщательный массаж лица, чтобы не было видно, как запали щеки и прорезались морщинки возле ушей. Он вышел к Гансу улыбающийся, спокойный и сказал:
— Здравствуй, мой дорогой Ганс, здравствуй, друг мой…
Мальчик кинулся к решетке, и сердце Дорнброка сжалось, но он заставил себя засмеяться.