— В таком случае я повторяю мой вопрос, господин офицер… Не имею чести знать вашего имени…

— Эйхман… Моя фамилия Эйхман.

— Следовательно, господин Эйхман, после такого рода заявления я смогу покинуть рейх?

— Бесспорно. Вы покинете рейх, если желаете этого, но не сразу после такого заявления… Вам еще предстоит решить ваши финансовые дела, да и не следует вам сразу же уезжать — могут пойти кривотолки: мол, Дигона попросту заставили выступить с этим заявлением.

— А возможен ли такой вариант: я выступаю с заявлением, в котором благодарю немецкую юриспруденцию и медицину, а после этого вы отказываете мне в выезде на родину?

— Неужели вы думаете…

— Да, господин Эйхман, я думаю именно так. И мне нужны гарантии.

— Я могу понять вас, — после некоторой паузы ответил Эйхман. — Хорошо. Кого бы вы хотели иметь гарантом?

— Кого-либо из представителей наших фирм.

— Это будут американцы? Нет, такой вариант нас не устроит. Может быть, мы остановимся на ком-то из ваших немецких контрагентов?

— Пожалуйста.

— Кого бы вы хотели предложить?

— Доктор Шахт.

— Это невозможно. Доктор Ялмар Шахт — член имперского кабинета министров.

— Доктор Абс? А может быть, Дорнброк?

— Позвольте мне посоветоваться с руководством. Могу вам сказать, что оба эти человека, хотя и являются финансистами — а вы знаете, что наша партия выступает против финансового капитала и крупной буржуазии, — ничем себя не скомпрометировали и занимают нейтральную позицию. Естественно, мне придется переговорить с ними — согласятся ли они выступить вашими гарантами. Впрочем, нам нужен один гарант. Так кто же из них? Абс? Или Дорнброк?

— Хорошо, — пожевав беззубым ртом, ответил Дигон. — Давайте остановимся на Дорнброке.

…Дорнброк пожал худую руку Дигона и прошептал:

— Боже мой, что с вами, Самуэль? Какой ужас, бедный вы мой… Эйхман рассказал мне, что вас изуродовали бандиты в камере во время случайного ареста… Есть еще какой-то Дигон, которого искали, а взяли по ошибке вас…

— И вы поверили этому, Фриц? — горько усмехнулся Самуэль. — Фриц, это все ложь! Меня избил их следователь в гестапо! А теперь они хотят, чтобы я обелил их. Наверное, Барри нажал на них через государственный департамент. И они хотят, чтобы я сказал, будто все это, — он показал иссохшими руками на свое изуродованное лицо, — дело рук бандитов… Не тех бандитов, которые допрашивают, а маленьких, несчастных, темных жуликов. Я сделаю такое заявление, чтобы вырваться из этого ада…

— А дома вы скажете всю правду про этих изуверов, я понимаю вас…

— Конечно! Об этом нельзя молчать. Мир содрогнется, если рассказать об этих зверствах. Достаточно посмотреть на мое лицо… Это страшнее слов…

Дорнброк сказал Эйхману, заехав к нему в имперское управление безопасности:

— Его нельзя выпускать. Отправьте его в лагерь… В такой, словом, откуда не очень скоро выходят. Но пусть он будет жив… Им можно торговать. Естественно, вся собственность Дигона переходит в распоряжение моей компании, но это должно быть сделано секретно. Ариизация предприятий Дигонов, и все. А куда пошли их капиталы — это наше дело.

— Это наше дело, — согласился с Эйхманом Гейдрих, — именно поэтому мы скажем, что все еврейские капиталы переданы народным правительством в народные предприятия оборонных заводов Дорнброка. Я не люблю лис и уважаю позицию. Или — или. В данном случае это будет полезно не только для Дорнброка, но и для всех остальных наших магнатов… Уж если с нами — то во всем и до конца. А это возможно лишь через клятву на крови.

— Да, но Дорнброк провел с ним работу и написал о намерении еврея выступить против нас в Америке…

— А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.

Назавтра Дигон был переведен в Дахау — без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.

Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.

Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:

— Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде…

Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.

Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии — точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.

На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:

— Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля — он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение — гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!

ИСАЕВ

1

«А с ногами-то плохо дело, — подумал Максим Максимович, — и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь — это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы — единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно — тю-тю».

Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах — возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.

— Рано еще, — буркнул Миша, — ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович… Не прилетели еще ваши куры…

— Сейчас мы уйдем, не сердись…

Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать — он засыпал мгновенно.

…Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри — такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.

Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей — птицы и дроби, — в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток — на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.

Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.

— Чего, консервы будем открывать? — смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.

Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:

— Сегодня твоя очередь щипать, ты — пустой.

— Это почему же я пустой? — обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. — Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.

Исаев снял сапоги и сказал:

— Издеваешься, да? Вода закипела?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату