веков цивилизации, даже больше, и всю любовь Петрарки, и все буссоли, и звезду, путь указующую, и другую звезду, которая не указывает никуда, негры, но которая так прекрасна. Верьте мне, он ел, как никогда не ел человек на земле, но, закончив, увидел, что осталось еще многое, чем можно утолить голод и позор, войну и нищету, глупость и надежду, любовь, и красоту, и тысячелетнее, бесконечное движение. И тогда ему не хватило сердца. И руки его упали. И так он узнал, негры, он узнал наконец, что никогда — ничто никогда не помешает соловью петь!
— Будьте благословенны, — выдохнул он.
И упал.
— Патрон!
Вдвоем они подняли его под руки.
— Эй, патрон! — позвал дядя Нат. — Вы же не собираетесь окончательно… извести себя?
— Ныне и присно, — проскрипел вдруг Тюльпан, — все места заняты…
Он выпрямился.
— О предательский род человеческий, — вскричал он, — столь вероломный, раболепный, глупый! Я пригрел тебя на своей груди… пусть радость твоя пребудет в мире мира! Пусть никогда не умолкнет смех твоих детей!
— Он благословляет, — метался дядя Нат, — говорю вам, он благословляет, когда надо проклинать.
— Пусть заберет тебя чума! Пусть худшая судьба станет твоей судьбой! Пусть женщины твои сделаются волосатыми и лысыми… Пусть никогда не хватает хлеба твоим устам, света твоим очам, силы твоему телу! Да пребудешь ты в ночи времен и в мистерии миров как самый чистый свет, который когда- либо представал перед лицом солнца!
— Вы благословляете, патрон, — стонал дядя Нат, — вы всегда благословляете там, где надо проклинать!
— Пусть океан поглотит твои города и поля, пусть утонет последний Ной вместе со своим ковчегом и пусть лишь один осел выплывет, чтобы воспеть твой конец! О стерильная проституция, чьи недра точит гнилая болезнь, пусть этот затерянный в веках осел горланит твою историю, и в будущих мирах никогда не замолкает смех!
— Так, патрон, так, — радовался дядя Нат, — разделайтесь с ними, и покончим с этим…
— Пусть в ночи твоей всегда с избытком хватает кошек и соловьев, — шипел Тюльпан, — и да будет тебе прощение и отпущение… Я не могу! — прохрипел он. — Я слишком люблю его!
Он сделал огромное усилие. На висках и на шее у него набухли вены:
— Да забудешь ты греческий и латынь, и да будет родным твоим языком немецкий!
И тогда что-то лопнуло в его сердце с оглушительным треском. Он посинел, потом сделался фиолетовым, потом зеленым. И вдруг зловещая победная улыбка скривила его губы.
— Они не потанцуют!
…Невероятный шум поднялся на улице, когда окно чердака широко распахнулось и появился молодой идеалист, который на минуту повис в воздухе с желтым котелком на голове и первоклассной парой белых крыльев за спиной. Левой рукой он прижимал к себе буханку хлеба, а правой отщипывал крошки и бросал их в толпу, будто кормил голубей. Он изящно проплыл над толпой, кроша хлеб, потом вдруг взмыл с невероятной скоростью, точно небо вдохнуло его в себя. Мгновение еще было видно, как старается он удержать на голове котелок, потом его силуэт удалился, стал малюсенькой точкой и наконец пропал совсем, но долго еще крошки хлеба, точно слезы, падали на мир человеческий.
— Это все, друг мой? Вы закончили?
— Pukka Sahib! Не прерывайте же меня все время в самый патетический и торжественный момент. Пока Тюльпан поднимался, он пролетал над странными местами, мимо небывалых облаков. И маленькие птички сначала следовали за ним, но слишком быстро их маленьким крылышкам перестало хватать воздуха. А Тюльпан все поднимался, и на лице его читалось живое любопытство. И он миновал тогда страны еще более странные, чем первые, и облака еще более небывалые, чем раньше. И вот тогда он услыхал знакомый глас очень старой шарманки. И он вошел вдруг в великое сияние, и сердце его билось очень сильно, и он огляделся вокруг, и ОН ЖИЛ.
И открыл он рот, дабы говорить, но совершенно не нашел, что сказать, и стал он подыскивать слова, приличествующие этому историческому моменту. И откашлялся слегка, чтоб выиграть время, и сделал еще шаг вперед, и обнажил голову, и поднял глаза, и сказал:
— Доктор Ливингстон, я полагаю?[42]
Примечания
1
На углу Третьей авеню и 42-й улицы есть чудное французское бистро. Открыто всю ночь. (* Пометка рукой Тюльпана.)
2
Первые свидетельства современников о Тюльпане изложены на мертвом языке, и смысл некоторых недостоверных исторических понятий (распятие, освобождение, революция и т. д.) или терминов (например: «американец», «русский», «идеология», «сердце», «святыня», «пицца», «Гитлер», «Сопротивление», «герои», «ночная ваза» и т. д.) утрачен. Рискуя сбить читателей с толку, мы все же сочли необходимым добавить в иных местах некоторые пояснения — в разумных пределах. (Пометка рукой Тюльпана на полях рукописи, которую впоследствии первые ученики считали апокрифической. См. также книгу «Цинизм, Идеализм, Терроризм» профессора Жана-Пьера Курасавы.)
3
Вопреки некоторым предположениям, выдвинутым еще несколько лет назад, настоящее имя Тюльпана было не Иисус Христос, или Хри (от устаревшего «хрип» или «крик» — просьба о помощи). Сейчас нам доподлинно известно, что Основателя на самом деле звали Морис Виок де Монжоли. «Тюльпан», видимо, было его подпольной кличкой, под которой его знали в Сопротивлении. Сопротивление — противодействие, оказанное немецким народом в 1940–1945 гг. французским войскам, которые оккупировали Германию под командованием некоего Шарля де Голля. Последний был в конце концов разбит китайцами под Сталинградом и на развалинах Парижа совершил самоубийство вместе со своей любовницей Евой Браун. Несмотря на официальные исследования, результаты которых опубликованы в 3947 году после открытия Земли, в этой области существует множество темных пятен. К таковым, например, относятся частые ссылки на литературу эпохи Жида Мишлена. «Мишлен» — вероятно, аллитерация имени Муссолини — одного из «жидов» того времени, известного своей преданностью свободе. (Пометка рукой Тюльпана на полях этого текста, являющаяся особо грубым анахронизмом, допущенным фальсификатором: