улицу. Люди шли и бежали в сторону Преображенской. Побежали и мы. По дороге мы едва не споткнулись о немецкого солдата. Он лежал на тротуаре навзничь, широко раскинув руки; невидящие глаза его были обращены к солнцу. На площади перед Преображенской улицей на фонарях, а может быть и на деревьях — точно не помню — висели трое румынских солдат. Их лица, искаженные предсмертной гримасой, долго еще стояли у меня перед глазами. На груди у каждого висела фанерная дощечка с надписью «мародер». А по Преображенской нескончаемым потоком в сторону вокзала нестройной колонной шли усталые красноармейцы в гимнастерках с погонами и с автоматами на груди. На площади стояла машина, вероятно полевая радиостанция, и на всю Одессу гремела песня из довоенного кинофильма:
В начале мая, недели через три после освобождения города, я упаковал свои скромные пожитки в тот же чемоданчик, с которым когда-то появился у Кобозевых, за мной пришел отец, и мы отправились к нему домой. Прощание с семьей, в которой я прожил больше двух лет, было теплым, но без лишних сантиментов.
— Приходи, — коротко сказал Иван Алексеевич и положил мне в рот последний паек — кусочек сахара.
Хоть я и привык к резким переменам в своей судьбе и особых эмоций не испытывал, но мне уже было десять лет, неласковое слово «мачеха» было мне известно, и оттого в душе было неспокойно.
Мы пришли в дом, хорошо знакомый мне с виду, потому что он был недалеко от улицы Гоголя, где мы жили с мамой в далекие, навсегда ушедшие времена. Теперь я узнал, что в этом доме живет мой папа. Дом выходил фасадом на площадь имени Карла Маркса, на памятник Дюку, который смотрел на бульвар имени Фельдмана, на знаменитую одесскую лестницу и дальше — в море.
Мы вошли в подворотню, поднялись во второй этаж и вошли в квартиру. Навстречу вышла немолодая худощавая женщина с неожиданно приятным лицом.
— Вот, Наташа, — сказал отец, — знакомься. Это Миша.
— Будем знакомы, — сказала женщина, — меня зовут Наталья Максимовна.
Установив таким образом некую дистанцию, она положила мне руку на плечо и повела в комнаты. В одной из них на кушетке лежала грузная, очень старая женщина. Это была мать отца, моя новая бабушка Минна Самойловна. Немного позже я узнал, что она родилась в год отмены крепостного права, и теперь ей было 83 года. Бабушка внимательно посмотрела на меня и тихо сказала, ни к кому не обращаясь:
— Не очень похож на Яшу, но что-то есть.
Так состоялось знакомство с моей новой семьей. Не было только брата Володи, который несколько дней назад ушел в армию. По-видимому, мое появление в семье до его проводов сочли нежелательным. Не думаю, чтобы Володя вообще знал о моем существовании до той поры, когда отец был вынужден взять меня в свою семью. Конечно, для Натальи Максимовны никаких сюрпризов не было: ведь о связи отца знал весь город. Вероятно, необходимость взять в семью внебрачного сына своего мужа не доставила ей удовольствия, но выбора не было. Невозможно же было при живом отце оставить меня у Кобозевых или отправить в детский дом. В те времена в определенных кругах еще считались с приличиями. «Конвенансы надо соблюдать», — говаривала Наталья Максимовна и неуклонно следовала этому правилу.
Значительно позже, уже взрослым, вспоминая детство, я часто думал о том, как же получилось, что семья отца во время оккупации не пострадала. Погиб лишь его младший брат Виктор, тоже известный одесский адвокат, но не такой знаменитый. Видимо, отец заблаговременно позаботился о надежных документах. Почему же мы с мамой оказались беззащитными? Мне часто хотелось задать ему этот вопрос, но язык не поворачивался.
Тогда, весной 1944 года, я об этом не думал. Война отступила далеко, постепенно налаживалась мирная жизнь. Отец начал работать юрисконсультом в горисполкоме, Наталья Максимовна директорствовала и преподавала в музыкальной школе. Когда-то она была пианисткой и, как говорили, подавала надежды, пока не попала в железнодорожную катастрофу. У нее была повреждена рука, и на карьере пианистки пришлось поставить крест.
Теперь я заново привыкал к отцу, которого прежде знал только как элегантного джентльмена с тростью. Поэтому я испытал некоторый шок, увидев его впервые с сетчатой авоськой, в которой он принес домой к обеду теплые, еще пахнувшие солнцем помидоры.
«Авоська» — меткое, замечательное, ныне почти забытое слово, кажется, так и не попавшее в академические словари, порождение нищих советских времен, когда кошелку — сплетенную из грубых нитей крупную сетку с ручками — можно было, уходя из дома, спрятать в карман на авось: вдруг по дороге удастся чем-нибудь разжиться.
Отец приходил домой в обеденный перерыв и перед обедом наливал себе маленькую рюмку водки из графинчика. Несмотря на возраст, а ему уже шел пятьдесят седьмой год, он был здоровым, видным мужчиной и элемент позерства не был ему чужд.
— Я хорошо проспиртован изнутри, — говорил он, — поэтому меня болезни не берут.
Он был устойчив к алкоголю, и это полезное свойство организма я, видимо, унаследовал от него. Впрочем, иногда ему приходилось эту устойчивость подкреплять: так, по его рассказам, отправляясь на довоенные обеды к итальянскому консулу, он выпивал бокал прованского масла.
— Гадость ужасная, — говорил он, — но потом можно пить не пьянея, а за столом, где бывают морские волки, поддерживать компанию не просто.
По вечерам, в хорошую погоду, пили чай на огромном балконе, откуда открывался роскошный вид на площадь, на Дюка, на Потемкинскую лестницу и на море.
Балкон опоясывал парадные комнаты квартиры, которых числом было три: большой отцовский кабинет и еще две, по неизвестной мне причине стоявшие совершенно пустыми. Кроме них в квартире было еще две жилые комнаты, где обитали Наталья Максимовна, бабушка и я. Эти комнаты выходили во двор и находились в глубине квартиры, куда можно было попасть из парадной прихожей с огромными, также выходящими во двор окнами. По дороге надо было миновать большую, совершенно пустую проходную комнату. Словом, это была прекрасная, респектабельная квартира преуспевающего адвоката, и наша с мамой замечательная довоенная комната по сравнению с этой великолепной квартирой была убогой коммунальной жилплощадью.
Впрочем, воспоминания — нелегкий крест, который влачит по жизни душа взрослого человека. Мою безмятежную детскую память они не бередили. Довольно быстро я освоился с новой семьей и новым домом; отцовский кабинет днем, в его отсутствие, был моим любимым местом обитания. Это была красивая, очень светлая квадратная комната, открытая морскому ветру. В левом углу у окна стоял большой письменный стол и кресла, середину комнаты занимал круглый стол, покрытый зеленой скатертью, справа у стены был старинный диван с высокой спинкой, обтянутый черной кожей. Но главным украшением комнаты были книжные шкафы, где таились настоящие сокровища. Какие там были замечательные книги! Все-таки у Кобозевых мне их очень не хватало. Теперь я погрузился в чтение исторических хроник Шекспира, приключенческих романов Фенимора Купера, проглотил том за томом морские рассказы Станюковича, севастопольские рассказы Льва Толстого и даже прочитал «Войну и мир», отдавая, впрочем, предпочтение батальным сценам. Интересно было раскрыть наугад любой том брокгаузовской энциклопедии и читать статью за статьей, из которых возникало несколько сумбурное представление о сложности и многообразии мира. Книги были в роскошных дореволюционных изданиях, с золотыми обрезами, их было интересно не только читать, но и разглядывать в них старинные иллюстрации, гравюры, прикрытые шуршащей матовой папиросной бумагой.
Наступило лето, жаркое одесское лето. Я завел новых товарищей во дворе. Днем я был предоставлен себе. С дворовыми мальчишками мы играли в войну на развалинах соседнего дома, ездили на пляж в Аркадию или на Ланжерон. Разрешалось ходить и ездить куда угодно, но не следовало ездить в Дюковский