– Не отчаивайся, старче! – Гусаров встал, ремни новенькой портупеи заскрипели сухо. – Приеду на место, договорюсь с командиром, затребуем тебя.
– Иди ты, знаешь куда!
В дверь постучали. Марика. Она вошла улыбающаяся, в ярком вышитом фартучке.
– Господ просят к столу. Побыстрее, иначе все остынет.
Она приглашала нас обоих, а смотрела при этом только на Гусарова. Он выпрямился, провел пальцем по своим жалким трем волосинкам.
– Что она сказала?
– Что напишет твоей жене.
– Какой жене? – растерялся он, даже перестал гласить усики. – У меня никакой… Нет, правда! Можешь посмотреть сам в личном деле.
– Оправдываться будешь после войны… Пошли рубать!
Стол был накрыт во второй комнате, за кухней. Скатерть, бумажные салфетки – Марика постаралась. Вкусно пахло чем-то жареным. Но я уже знал, что радоваться рано. Первые дни мы с Гусаровым вообще ничего не могли есть: все блюда, кроме сладкого, были отравлены паприкой – горьким красным перцем. Наши честные мясные консервы и брикеты гречневой каши из офицерского пайка превращались в огненную смесь. Потом, уступая нашим настойчивым просьбам, хозяйка наполовину уменьшила дозу огня. Но и теперь мы с трудом справлялись со своими порциями. Зато Марика морщила маленький носик: какая преснятина!
После ужина Гусаров стал просвещать старуху и Марику. Он считал себя тонким политиком, но его так заносило, что я ерзал на стуле от неловкости.
Тем не менее, я добросовестно, слово в слово, переводил весь его трепливый монолог. Марика смотрела на Сеньку восторженными глазами. Старуха все время тяжело вздыхала.
– Что вы? – наконец не выдержал я.
– Жалко.
– Кого жалко?
– Вас жалко – такие молоденькие. Ваших мам жалко. И наших мам тоже жалко. Сколько осталось без сыновей! Всех жалко.
– Что она говорит? – поинтересовался Гусаров.
Я перевел.
– Это примиренчество. Самое настоящее примиренчество! – взвился он. – Всех жалко… Спроси, может, ей еще и фашистов жалко?
Я спросил.
– Каждый человек чей-нибудь сын, – снова вздохнула старуха.
– Что она?
– Фашистов, говорит, не жалко, – перевел я. – Фашисты, говорит, пусть подохнут.
– Вот правильно! – одобрил Сеня. – Она еще не окончательно безнадежный элемент. Есть все-таки проблески сознательности…
Позднее, в нашей комнате, я сказал:
– Ну тебя к черту! Больше переводить не буду.
– Это почему? – опешил он.
– Потому! Ты же им сказки рассказываешь, самые настоящие сказки') Такая жизнь у нас я не знаю через сколько лет еще будет.
– Ну и что? Главное, чтобы им коммунизм в принципе понравился.
– Тогда ты и рассказывай про принципы, а не ври, что у нас все уже есть.
– Ну да! Конечно! – Сенька забегал по комнате, стуча сапогами. – Я им должен сказать, что у нас полстраны разрушено, что хлеб выдают по карточкам, что наши девчонки в ватники наряжаются… Так я их должен агитировать, да?
– Да ведь война, думаешь, они не понимают! А вот то, что у них помещики, а у нас нет – это как, по- твоему, не агитация? Или, видел, вчера к старухе врач приезжал. Сколько она ему отвалила? А он еще морду воротит! Это тоже не агитация, да?
– Во-во! Еще про образование, что у нас бесплатное…
– Правильно!
– «Правильно, правильно»! – передразнил он. – Ничего не правильно! Пропаганда – это прежде всего масштаб, гигантский размах. Поразить воображение, заставить восхититься… Ты видел, как они меня слушают? Нет, ты видел?
– Особенно Марика,- ухмыльнулся я.
– И старуха тоже – брось! Ручаюсь – им уже сейчас хочется, чтобы у них была такая жизнь. Вот что такое пропаганда, старче!
– А знаешь, как Ленин говорил? Лицемерие в политике от слабости, а честность – от силы.
– Вот – пожалуйста! Вот твое понимание политики! – Сенька фыркнул. – Вызубрил одну цитату и начетничаешь. А по какому поводу сказал это Ленин, а? Может быть, по существу нашего с тобой спора?.. Ничего подобного! Против ликвидаторов. Одиннадцатый год, статья «Полемические заметки». – Он удовлетворенно и снисходительно улыбался. – Эх ты начетчик!
Он припер меня к стенке. Он всегда припирал меня к стенке, когда мы начинали политический спор.
Я чувствовал, что прав, но сделать ничего не мог.
Сенька был здорово подкован по части первоисточников.
Мне почему-то захотелось ткнуть его кулаком – тут я был подкован сильнее его. Но я понимал: это не довод.
Я деланно зевнул:
– Ну тебя!.. Спать!
И стал стягивать сапоги.
Но спать не дали. На кухне послышались голоса, и в дверях появилась испуганная Марика.
– Солдат!
Мы с Гусаровым переглянулись. Я как был, в одних носках, выскочил на кухню. Там стоял пожилой усач в длинной, не по росту шинели, снизу заляпанной грязью.
– Рядовой Татьянкин, посыльный отдела кадров, – представился он. – Приказано доставить.
– Кого?
– Лейтенанта Мусатова.
– Сейчас. Только обуюсь.
Пока я, пыхтя, натягивал сырые сапоги, Сенька Гусаров стоял надо мной и бубнил:
– Просись к казакам, к Плиеву, слышишь! Только к Плиеву!
А когда я побежал к двери, крикнул мне вслед:
– Я пока на твоей полежу.
– Вернусь – все равно стащу за ноги.
На улице стояла та же непроглядная темь. Моросил мелкий дождь. Самолетов не было слышно. Посыльный шел впереди, то включая, то снова выключая карманный фонарик.
На шоссе мы пошли рядом.
– Не знаете, зачем меня?
– Не могу знать. – Он покосился в мою сторону и спросил: – На передовую не терпится?
– Сколько можно околачиваться в резерве!
– Оно, конечно… На фронте еще не были?
Мне послышались иронические нотки в его голосе.
– Нет, – ответил я, заранее торжествуя. Он кивнул головой, мол, так и знал. Я выдержал паузу и добавил: – На границе дрался в сорок первом. Потом в окружении, потом полтора года в Белоруссии в партизанах, до ранения… А на фронте не был, нет.
Он хмыкнул неопределенно. Я внутренне рассмеялся. Что, съел, рядовой Татьянкин, канцелярская крыса!