неловко поднялся и сказал в сторону:
- Ну, я пошел.
- Постой, старик, - подал реплику Уинки почему-то голосом сугубо положительного кинематографического героя середины шестидесятых годов.
Но если ты, о читатель, считаешь себя знатоком актеров...
...
Он вышел оттуда с сильной головной болью. Но, к несчастью, одной головной болью дело не кончилось. Время от времени воспоминания пробуждались в нем и он сам, испытывая некоторую неловкость, начинал очень положительно хрипеть, петь странные песни, в которых на протяжении 2-3 аккордов, Люта успевает залезть на горы, с них упасть или совершить какое-нибудь аналогичное по осмысленности действо, а в особо затруднительных случаях, хрипанув как десять авторов вместе взятых, он говорил: 'Не трухай, старик, еще не вечер'. Надо признаться, обычно на людей или не людей, наивных и молодых это производит потрясающее впечатление.
Но на этом способности Уинка не кончались, он еще много чего умел: устало интеллигентно прикуривать, как молодой ученый, измерять человека взглядом, если нужно показывать при этом всю глубину его морального падения, как юноша, обдумывающий чутье, принимать настороженно-скучающий вид, сквозь который проглядывает готовность дать бой всему нехорошему, что только появится в пределах достижимости, как сотрудник кое-чего.
Еще много всяких вещей умел Уинки, но поскольку общеизвестно, что совершенный кинематограф совершенно не в состоянии создать что-либо похожее на произведение искусства и вообще кино явление упадническое. А единственный неплохой кадр, когда-либо проецировавшийся на экран, входил в самую первую ленту братьев Люмьер, не считая 2-3 кадров, которые были вырезаны в фильме, сами знаете каком, сами знаете когда. Я боюсь, о читатель, что тебе не понравился бы этот талант Уинки. Но, рискуя не угодить, я все же тебе о нем, о всемилостивейший читатель ибо правда повествования для меня дороже твоего одобрения или неодобрения.
Итак, Уинки переключился на тон сильного мужчины, при этом совершенно покорил его неопытного и застенчивого собеседника. Оказалось его зовут Вепрь Девственник, что он по натуре гуманен и мягок, а нападать на похожих ему приходится, чтобы закалить свой характер.
- Понимаешь, Уинки, нельзя мне с таким характером, совсем он у меня не мужской, робок я больно, стесняюсь.
Уинки не стал настаивать на дальнейших разъяснениях. Он лгал и без того, что это лохматое чудовище с душой художника по уши влюблено в одну ветреную особу, живущую скрытой Абессинией. Зовут эту красавицу Рыба, Растущая Внутрь Себя. И неумелый в сердечных делах Вепрь, вот уже не один век добивается ее благосклонности. Да, Уинки знал кое-что в воспитательных целях, так что когда из фонтана высунулась клешня с письмом, Вепрь уже знал, что закалять характер можно не только сваливаясь на голову усталым путникам. Попутно он прослушал надзирательную лекцию о том, как нужно себя вести. Клешня его проскрежетала:
- Письмо для этого, ну как его, ну это... Вепря Изденственного.
Обезумевший от счастья Вепрь схватил письмо со штампом скрытоабессинского офиса. Воспитательная часть была на этом закончена и Уинки, уставший до последнего предела, задремал.
10
Сны снятся всем: юному органисту с заплетенной косичкой, черной как смоль головкой, видится по ночам Хаммонд С., на клавишах которого маленькие омерсончики гоняются за маленькими куперенчиками, тех и других подстерегает педаль, плотоядно щелкая переключателями. Одинокий бородатый инженер грезит о дрессированных штеккерах и (в снах возможно все) о неиспорченном аппарате. Еще в чьих-то розовых снах поп-фаны, подстриженные под нуль, сидят на скамейках в парках культуры и отдыха, и, лузгая семечки, слушают песни народностей Севера, исполняемые Клавдией Шульженко. Даже старику ван Оксенбашу приснилось однажды, как он проводит первую брачную ночь с трактором Кировец-700. Поэтому с нашей стороны будет непозволительным заявить, что юношам, кончившим начальный курс чудес и прошедшим практику среди каменных столбов Гершатцера и Буга, тоже могут сниться сны.
Мы покинули его в тот момент, когда он устало уронил голову на грудь и задремал, утомленный тяжелей дорогой. Последуем же за ним дальше, в глубины подсознания с тем, чтобы как можно полнее уяснить, зачем мы описываем жизнь Уинкля вот уже на протяжении девяти глав нашего запутанного романа и намереваемся заниматься этим и дальше. И хоть говорят, что сны являются лишь искажением действительности, однако же, весьма часто Уинковы сны имели местом действия какой-то странный красивый город, который иногда становится невероятно похож на первую любовь. И пусть нам не понять логику Уинковых снов, пусть действия в них нам покажутся невразумительными, бессмысленными, что ж, это только сны, кто знает, какая правда заключена в них.
СОН Первый
Из-за левого плеча доносилось тиканье часов. Они были двухэтажными, с окном на каждом этаже. Циферблат второго этажа казался мертвым, никому непонятным символом. В то время, как шевелящийся в первом этаже маятника кусок зубчатого колеса жили сейчас в настоящем мгновении, хотя и механической, жизнью. Оглянуться на них было приятно. Чем-то напоминала эта картина море времени в одном очень красивом фильме.
Фильм - это длинная целлулоидная лента, на каждом сантиметре которой нанесены картинки и черная кривая сбоку. Если протянуть ленту через специальный аппарат, то картинки будут вполне членораздельно двигаться, а черная кривая превратится в слова и музыку. По идее, это должно производить на тех, кто смотрит и слушает, определенное впечатление.
Когда они вышли под холодный дождь (дождь был еще и со снегом), так что Тартусское шоссе, вылезавшее из-за кинотеатра, с отвечающим духу дня названием 'Эхо', было мокро, слякотно, а трамваи проезжали с грязно-белым верхом (еще дул очень мерзкий ветер), стало ясно, что музыка никогда не кончится.
Это ничего, что побеленский чернобородый человек, всегда отстукивающий на чем попало биение музыки, горящей внутри него, человек, с которого мы начали строить наш новый мир, шел другой дорогой. Мы переживаем и то, что некому больше, не замечая окружающего, сидя на краешке тротуара, осиливать премудрости второго голоса в эпоху, отпечатанных нотах 'Битлз', после этого в мохнатой серо-голубой сумке ждет своего часа.
Больше схватываться в неравной битве с клавишами, даже спинами, отчитываться за такты, не переживаем, нас двое, нас может быть больше Музыка никогда не кончится, поэтому кто-то из нас встал на колени перед синим с разноцветными зигзагами поверху листом, прикрепленным с другой стороны забрызганного стекла. Показалось, что там в маленьком желтом силуэте подводной лодки есть кто-то, кто помнит о нас, и верит, что пламя никогда не погаснет.
Стол передо мной завален бумагами, окно открыто настежь. Тремя этажами ниже подъехал прямоугольный индиго-желтый автобус, при виде которого некому больше кричать, пугая случайных прохожих: 'С шестого раза ведь не сядем!' Некому так некому. Ведь все равно за окном огромные зеленые деревья и голубоватое городское небо, и воздух на вкус все такой же, с майской чуть-чуть горчинкой, а бумаги и беломора хватит до конца дня.
Часы на стенке за левым плечом остановились, меня больше нечего не связывает с мирным течением реки времени. Нас двое: я и вечный, как первая влюбленность камня, Смольный собор, справа за окном. В твоем дне лихорадочного остуживания секунды отбивают чего-то.
Что это было, а?
СОН Третий
Микрофон выглядел слишком неустойчиво, он опять порадовался, что вовремя поставил на свою любимую гитару пьезокристалл, теперь можно петь, не думая о том, что гитару не будет слышно. струны вздрогнули под сжатыми пальцами, было слышно, как из этого касания рождаются высокие чистые звуки. Они с гитарой понимали друг друга, как любовники, прожившие вместе и дожди и солнце. 'Ни одна женщина не умеет любить' - подумал он вскользь и повернулся к фортепиано. Снизу, из зала не было слышно, что он сказал тому, кто, словно падший ангел, касаясь клавиш распущенными черными волосами, озабоченно возился с непослушной стойкой, но руки его, даже во время разговора, гладили струны короткими, едва уловимыми движениями. Потом левая рука приникла к грифу, а пальцы правой рубанули по струнам, и уже начав петь, он впервые посмотрел в зал поверх микрофона, как поверх прицела. Лиц он не видел. Как река, чувствовал течение своего голоса и прикосновение берегов. Песня представлялась ему в тот момент живым существом, девушкой, идущей по напряженному канату,