запустение, даже комнатное растение кактус, предмет гордости и любви хозяина, стоит грустное в горшочке на подоконнике с облетевшими от грусти иголками. Сам хозяин сидит на кухне, и лицо у него не веселее кактуса. Я спрашиваю:
— Рукавицын, ты болен?
— Я не болен, — отвечает приятель, вынимает из-под чайника книжку и со вздохом передает мне.
— Айзек Азимов. — Я пожимаю плечами. — Ну, про роботов, нашел о чем горевать.
— Про каких таких, к черту, роботов! Про бессмысленность нашей жизни.
И загибая на руках пальцы, Рукавицын начинает перечислять все беды, которые неминуемо обрушатся на голову человечества и истребят его на хрен к едрене-фене.
Пальцев на руках не хватило, потому как бед оказалось ровным счетом 15 — от гибели Вселенной до тотального мирового голода как следствия перенаселенности планеты.
— Так что работай не работай, поливай кактус не поливай, все одно — хана, — сказал Рукавицын и задумчиво посмотрел на меня.
— Слушай, — он почесал в затылке, — а ведь это хороший повод устроить небольшие поминки. По человечеству. Ты как, за?
В глазах его запрыгали огоньки. Я понял, что на ближайшее время гибель человечества отменяется и полез в карман за бумажником.
Г
Газданов Г.
Эмигрант эмигранту рознь. Если Бунин, Зайцев и Осоргин до конца своих дней писали исключительно о России, то Газданов о родине, которую покинул в 16 лет, писал мало. Исключение — рассказы и «Вечер у Клэр», первый роман писателя, где в ретроспективе показаны жизнь и мытарства молодого солдата добровольческой белой армии, — роман, основанный на собственном коротком, но страшном опыте автора.
«Я плохо и мало знаю Россию, т. к. уехал оттуда, когда мне было 16 лет; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать», — писал он Горькому из Парижа в 1930 году.
Прозу Газданова сравнивали с прозой Набокова (тогда Сирина) и Марселя Пруста.
Здесь позволю себе короткое отступление о так называемом сравнительном методе в литературной критике. Когда человеку, пишущему о книге, сказать о ней нечего, но сказать надо (за рецензии платят деньги), тогда он и прибегает к вышеупомянутому методу, т. е. начинает сравнивать книгу с произведениями уже существующими и как-то себя зарекомендовавшими. При этом, если критик сравнивает автора, например, с Прустом, самого Пруста критику знать вовсе не обязательно, про Пруста, его стиль, манеру и прочее написаны десятки исследований. Метод Пруста — метод импрессионистического письма, запись мгновенных впечатлений, и если у сравниваемого автора обнаруживается что-нибудь сходное, то критик смело напишет: «в манере Пруста». Причем достаточно расставить те или иные акценты, как статья (рецензия) становится или положительной или отрицательной: «в лучших традициях» такого-то (Пруста, Гоголя, Достоевского…) или «слепо следует манере» такого-то (список тот же).
На примере Газданова в очередной раз убеждаешься, что во все времена критика, даже благожелательная, необъективна.
Все, написанное словами, сопоставимо. И когда все активно стали искать истоки Гайзданова в Прусте, вдруг выяснилось, что Пруста тот не читал вообще. Конечно, опытный критик вывернется и начнет рассуждать о незримых течениях духа и неисповедимых путях искусства, по которым независимо от писателя одни и те же идеи перемещаются от автора к автору.
Но почему-то про самобытность начинают вспоминать лишь тогда, когда писатель лежит в могиле — под небом Франции ли, России, неважно какой страны.
Гайдар А.
Мне Гайдар нравится — просто потому, что нравится, вот и все.
«Жил человек в лесу возле Синих гор», — разве плохой писатель может так начать книгу?
А все это «советское» — «несоветское», «наше» — «не наше» — дурость и блажь, и блажные дураки те, кто такое деление принимает. За хорошие книги, неважно, когда написанные — при советской власти, при несоветской, — стыдиться стыдно — извините за тавтологию.
Жизнь и творчество этого «писателя от природы» (определение мое. —
Но были и другие печали, о которых в биографиях не рассказывали. А именно — цензурные ножницы, режущие по-живому художественную кожу произведения в зависимости от перемены климата.
Вот случай, о котором сообщает историк отечественной цензуры Арлен Блюм. Он сравнивает известный рассказ писателя «Голубая чашка» в варианте 1936 и 1940 года.
1936: «Есть в Германии город Дрезден, и вот из этого города убежал от фашистов один рабочий, еврей…»
1940: «Есть за границей какой-то город, и вот из этого города убежал один рабочий…»
1936: «„Дура, жидовка! — орет Пашка. — Чтоб ты в свою Германию обратно провалилась!“ А Берта дуру по-русски хорошо понимает, а жидовку еще не понимает никак. Подходит она ко мне и спрашивает: „Это что такое жидовка?“ А мне и сказать совестно. Подождал — и вижу: на глазах у нее слезы. Значит, сама догадалась… Я и думаю: „Ну погоди, приятель Санька, это тебе не Германия, с твоим-то фашизмом мы и сами справимся!“»
1940: «Дура, обманщица! Чтоб ты в свою заграницу обратно провалилась! А Берта по-русски хорошо понимает, а дуру и обманщицу еще не понимает никак. Подходит ко мне и спрашивает: „Это что такое дура?“ А мне и сказать совестно… Я и думаю: „Ну погоди, приятель Санька, с твоим-то буржуйством мы и сами справимся!“»
Все понятно: в 1936 году Германия была стране Советов врагом, а в 1940, после пакта Молотова — Риббентропа, стала лучшей ее подругой.
В послесловии к «правдинскому» изданию ранних повестей Гайдара (сборник «Лесные братья», М.: Правда, 1987) рассказывается история первых публикаций повести «Р.В.С.».
Когда в июне 1926 года повесть вышла в Госиздате, в Москве, Гайдар, прочитав напечатанное под его именем издание книги, отрекся от этого «сочинения», и его «отречение» тогда же напечатала «Правда». Вот оно:
Уважаемый товарищ редактор! Вчера я увидел свою книгу РВС — повесть для юношества. Эту книгу теперь я своей назвать не могу и не хочу. Она дополнена чьими-то отсебятинами, вставленными нравоучениями, и теперь в ней больше всего той самой «сопливой сусальности», полное отсутствие которой так восхваляли при приеме госиздатовские рецензенты. Слащавость, подделывание под пионера и фальш проглядывают на каждой ее странице. Обработанная таким образом книга — насмешка над детской