за дело достается. В пару к Грачеву лучше не становиться, одному придется работать. Сашка будет куда-то ходить, что-то искать, пока ты не закончишь то, что на двоих отпущено. Но как только отдых, Грачева не узнать. Он и на гитаре играет, и песни лихие поет. Мне Грачев сразу не понравился. Этот парень себе на уме, нечестный, оговорить может. По себе знаю. Послали нас в порт. Надо было краску, ветошь получить. Грачев как вышел, так и пропал. Я в очереди отстоял, получил, на подводу погрузил, а он только у корабля объявился. К самой разгрузке поспел. Как будто специально следил. На вопрос дежурного, почему, мол, задержались, сказал, что юнга, я то есть, очередь прошляпил, и если бы не он, Грачев, еще позже пришли бы. Большого труда мне стоило сдержаться, не врезать ему за такие слова. Это разве по-братски?
Раньше, еще до меня, попал на наш корабль Борис Котов. Служба у него не сложилась. Котов моря, говорят, испугался. Боится он качки. От качки его наизнанку выворачивает. Живет Котов в постоянном страхе перед возможным выходом в море. Печать этой боязни даже на его лице выступила. Блеклый он, как выгоревший на солнце осиновый лист. На его лице налет землистого цвета проглядывает. Нос, губы, глаза — все в нем выпячено, на лице постоянная растерянность. Жалкий он, и мне его жалко. Не знаю почему.
Каждый матрос на корабле на случай боевых действий расписан по огневым точкам. Мое место у носового, самого главного орудия. Я — заряжающий. На занятиях овладеваю этим делом, тренируюсь. Все остальное время занят по хозяйству. Там подкрасить, там подправить. Круглое откатить, плоское оттащить, как говорит мой напарник Володя Соловьев. По подготовке я, как и Зайчик, радист, мы с ним в одной группе учились. Но теперь мой допуск закрыт. На корабль я назначен строевым матросом боцманской команды. Я не жалею об этом. Все-таки я на корабле. Несмотря ни на что. В той истории Кедубец оказался на высоте. По пустынной косе он добрался до маяка, познакомился с рыбаками, достал для меня гражданскую одежду. Рыбаки помогли мне добраться до города, где встретился я с начальником политотдела, передал ему письмо Леонида. После той встречи в нашей жизни и произошли перемены.
Море
Слова дяди Паши Сокола оказались вещими. Первый раз я выходил в море, и море штормило. Шторм начался вдруг. Ветер ударил по мачтам, тонко просвистел в снастях, море какие-то секунды оставалось гладким, ветер меж тем вжимался в гавань все ниже и ниже, вот он уже тронул поверхность воды, вода сморщилась, потемнела, по всей глади бухты побежали барашки, гавань заколыхалась, корабли, ошвартованные один к другому, стали тереться бортами о кранцы, швартовые концы то натягивались, то прогибались, палуба стала мокрой от брызг.
Боцман, похоже, получил дополнительный заряд энергии. Только что прозвучала команда: «Корабль по-штормовому к походу изготовить», а он уже всюду. Бегает, приказывает, проверяет крепеж палубного хозяйства. Наступают последние минуты перед выходом корабля в море. Мелкой дрожью подрагивает корпус. Мне кажется, что дрожь эта от нетерпения. Будто и надвинувшийся невзначай шторм, и аврал, и громкие команды, и топот ног по палубе — все это подействовало на стальной корпус корабля, он ожил, не терпится ему в тесной гавани, хочется поскорее освободиться от тросов, что держат его у борта соседа.
На мостике появляется командир корабля.
— Отдать кормовой!
— Есть отдать кормовой!
Корабль затрясся еще нетерпеливее, под кормой взбурлила вода. Корма медленно отвалила от соседнего корабля.
— Отдать носовой! — раздалась команда с мостика, и вот уже сброшен с кнехта трос, мелькнул и пропал борт соседа, сдвинулся пирс; корабль медленно разворачивается в центре гавани, чтобы выйти в фарватер и дальше за остров, в открытое море.
В себе я тоже ощутил дрожь. Оттого, что очень хочется увидеть море не с берега. Мой корабль выходит в море. Узкий, длинный. Нос у него острый. Он режет носом воду, волны веером отваливают от бортов в стороны, рассыпаются брызгами. Я испытываю восторг. Я сам себе кажусь сильным и мощным, как мой корабль.
Но что это? Меркнет восторг, слабеет ожидание необычного, которым я жил последние дни, на душе становится муторно, нет дела до моря, до корабля. Во мне, я это отчетливо сознаю, разливается безразличие. Укачало? Да. Меня укачало сразу, как только прошли фарватер. Берег еще не растворился в дымке, еще виднелся порт, город, а я считал волны. Вот поднялись на одну, во мне словно опустилось что- то. Вот корабль провалился, во мне это что-то поднялось, подступило к горлу. Тошнило. Я считал. Десять, сто волн… Шатаясь, добрел до кубрика, лег на рундук. Услышал шаги по трапу. Тут же и боцман. «Встать!» Лежу, будто меня не касается. Голос боцмана настойчивее, нетерпеливее: «Я вам приказываю встать, юнга!» Я повинуюсь. «За мной!» — приказывает боцман, но мне не до него. Сил хватило на то, чтобы встать. «На корабле приказы отдаются один раз, юнга!» — не говорит, кричит боцман. Во мне что-то включается, я иду, на палубе хватаюсь за леера. Боцман вручает мне швабру. Советует тереть палубу что есть силы. «Сильнее, сильнее три, — учит боцман, — не тебя качает корабль, а ты его». С этими словами он уходит, я остаюсь. Мне тяжело. Я прибегаю к не раз испытанному способу, напрягаю память, зову дядю Пашу Сокола. Я вспомнил.
Как трудно было подняться, сделать первый шаг. Немцы били в темноту, наугад, мы себя ни чем не выдали. Надо было встать, сделать хотя бы первый шаг. Не вставалось. Я лежал в воронке, чувствовал себя маленьким железным стержнем на шероховатой ладони магнита. Я вроде бы и отталкивался от земли, руки мои приподнимали тело, в то же время я вновь и вновь ощущал щекой холодок склона воронки. Именно в этот момент надо мной встал дядя Паша Сокол. Я глянул на дядю Пашу, увидел, как просто он поправил автомат за спиной, одернул гимнастерку, отряхнул колени. Шепнул: «Пошли, юнга, пора». Я встал и пошел. Страх отпустил меня. Шаг, второй, третий… Я учился ходить.
Хлопнула дверь радиорубки, я обернулся, увидел Вовку Зайчика.
— Плохо? — подошел ко мне Вовка.
— Ничего, отхожу…
— Ты селедки поешь, воды попей, а нет — два пальца в рот. Сразу полегчает, — советует Вовка. — Когда нас первый раз прихватило, знаешь, как тяжело было, думал, концы отдам.
Вовка делился опытом, шел корабль, дыбились волны. Не были они синими, не были и голубыми. Обыкновенные, чуть даже зеленоватые волны с белыми пенистыми гребнями. Ветер срывал гребни, подхватывал воду, россыпью бросал ее в наши лица. Облизывая соленые губы, я смотрел на море.
— Ты думай о том, какое оно красивое, — говорит Вовка. — Вон, видишь, дымка, там берег. Оттуда эту зелень и несет. Здесь мелко еще. На глубину выйдем, знаешь, какая жуть. Идешь, а под тобой полкилометра. Вода прозрачная. Особенно в штиль. Тюлени. Знаешь, их тут сколько. Морду высунет и смотрит.
Я благодарен Вовке за этот разговор, за участие. Тру палубу шваброй, слушаю Вовку.
— Еще от качки мысли помогают, не веришь? — спрашивает Вовка. — Попробуй. Я о Зинке думаю, ее бы сюда.
О Вовкиной Зинке я уже слышал. Зинка работает в порту, в нашем воинском почтовом отделении. На почте вдоль стен стоят стеллажи. Каждый корабль имеет свою полку. Когда поступают письма, посылки, Зинка раскладывает их по полкам, выдает почту. Вовку на корабле зовут почтальоном, но он не обижается. Наоборот — улыбается. «Я у нее дома был, — сообщает мне Вовка. — Знаешь, у Зинки мать какая старенькая, в церковь ходит». «Зинка худенькая, а силы, знаешь, сколько? Посылки она сортирует. От нее ящики так и летят». «Поет хорошо, ты когда-нибудь послушаешь». «Мы с ней целовались. Один раз».
— Интересно, укачалась бы Зинка в такой шторм? — гадает Вовка. — Нет, наверное. Она в секции на яхте ходит, их там тренируют.
Почему Зинка, думаю я. Вроде клички. Надоели мне клички. Шмара, Губа, Туз, Белый, Косой, Зайчик…
— Вовк, почему Зинка? — спрашиваю я.
— Зинка и есть Зинка.