шампанского, самого лучшего сладкого шампанского – понимаете? – и больше ничего.
Когда метрдотель ушел, она заявила с нервным смешком:
– Сегодня я напьюсь. Мы устроим кутеж, настоящий кутеж.
Форестье, по-видимому, не слыхал, что она сказала.
– Ничего, если я закрою окно? – спросил он. – У меня уже несколько дней болит грудь.
– Сделайте одолжение.
Он подошел к окну, захлопнул вторую створку и с прояснившимся, повеселевшим лицом сел за стол.
Жена его хранила молчание, – казалось, она была занята своими мыслями. Опустив глаза, она с загадочной и какой-то дразнящей улыбкой рассматривала бокалы.
Подали остендские устрицы, крошечные жирные устрицы, похожие на маленькие уши, – они таяли во рту, точно соленые конфетки.
Затем подали суп, потом форель, розовую, как тело девушки, и началась беседа.
Речь шла об одной скандальной истории, наделавшей много шуму: о происшествии с некоей светской дамой, которую друг ее мужа застал в отдельном кабинете, где она ужинала с каким-то иностранным князем.
Форестье от души смеялся над этим приключением, но дамы назвали поступок нескромного болтуна гнусным и подлым. Дюруа принял их сторону и решительно заявил, что мужчина, кем бы он ни являлся в подобной истории – главным действующим лицом, наперсником или случайным свидетелем, – должен быть нем как могила.
– Как чудесно было бы жить на свете, если б мы могли вполне доверять друг другу! – воскликнул он. – Часто, очень часто, почти всегда, женщину останавливает только боязнь огласки. В самом деле, разве это не так? – продолжал он с улыбкой. – Какая женщина не поддалась бы мимолетному увлечению, не покорилась бурной, внезапно налетевшей страсти, отказалась от своих любовных причуд, если б только ее не пугала возможность поплатиться за краткий и легкий миг счастья горькими слезами и неизгладимым позором!
Он говорил убедительно, горячо, словно защищая кого-то, словно защищая самого себя, словно желая, чтобы его поняли так: «Со мной это не страшно. Попробуйте – увидите сами».
Обе женщины поощряли его взглядом, мысленно соглашаясь с ним, и своим одобрительным молчанием словно подтверждали, что их строгая нравственность, нравственность парижанок, не устояла бы, если б они были уверены в сохранении тайны.
Форестье полулежал на диване, подобрав под себя одну ногу и засунув за жилет салфетку, чтобы не запачкать фрака.
– Ого! Дай им волю – можно себе представить, что бы они натворили! – неожиданно заявил он, прерывая свою речь циничным смехом. – Черт побери, бедные мужья!
Заговорили о любви. Дюруа не верил в существование вечной любви, однако допускал, что она может перейти в длительную привязанность, в тесную, основанную на взаимном доверии дружбу. Физическая близость лишь скрепляет союз сердец. Но о сценах ревности, мучительных драмах, мольбах и упреках, почти неизбежно сопровождающих разрыв, он говорил с возмущением.
Когда он кончил, г-жа де Марель сказала со вздохом:
– Да, любовь – это единственная радость в жизни, но мы сами часто портим ее, предъявляя слишком большие требования.
– Да… да… хорошо быть любимой, – играя ножом, подтвердила г-жа Форестье.
Но при взгляде на нее казалось, что мечты ее идут еще дальше, казалось, что она думает о таких вещах, о которых никогда не осмелилась бы заговорить.
В ожидании следующего блюда все время от времени потягивали шампанское, закусывая верхней корочкой маленьких круглых хлебцев. И как это светлое вино, глоток за глотком вливаясь в гортань, воспламеняло кровь и мутило рассудок, так, пьяня и томя, всеми их помыслами постепенно овладевала любовь.
Наконец на толстом слое мелких головок спаржи подали сочные, воздушные бараньи котлеты.
– Славная штука, черт бы ее побрал! – воскликнул Форестье.
Все ели медленно, смакуя нежное мясо и маслянистые, как сливки, овощи.
– Когда я влюблен, весь мир для меня перестает существовать, – снова заговорил Дюруа.
Он произнес это с полной убежденностью: одна мысль о блаженстве любви приводила его в восторг, сливавшийся с тем блаженством, какое доставлял ему вкусный обед.
Г-жа Форестье с обычным для нее безучастным выражением лица сказала вполголоса:
– Ни с чем нельзя сравнить радость первого рукопожатия, когда одна рука спрашивает: «Вы меня любите?», а другая отвечает: «Да, я люблю тебя».
Г-жа де Марель залпом осушила бокал шампанского и, ставя его на стол, весело сказала:
– Ну, у меня не столь платонические наклонности.
Послышался одобрительный смех, глаза у всех загорелись.
Форестье развалился на диване, расставил руки и, облокотившись на подушки, серьезным тоном заговорил:
– Ваша откровенность делает вам честь, – сразу видно, что вы женщина практичная. Но позвольте спросить: какого мнения на этот счет господин де Марель?
Медленно поведя плечами в знак высочайшего, безграничного презрения, она отчеканила:
– У господина де Мареля нет на этот счет своего мнения. Он… воздерживается.
И вот наконец из области возвышенных теорий любви разговор спустился в цветущий сад благопристойной распущенности.
Настал час тонких намеков, тех слов, что приподнимают покровы, подобно тому, как женщины приподнимают платье, – час недомолвок и обиняков, искусно зашифрованных вольностей, бесстыдного лицемерия, приличных выражений, заключающих в себе неприличный смысл, тех фраз, которые мгновенно воссоздают перед мысленным взором все, чего нельзя сказать прямо, тех фраз, которые помогают светским людям вести таинственную, тонкую любовную игру, словно по уговору, настраивать ум на нескромный лад, предаваться сладострастным, волнующим, как объятие, мечтам, воскрешать в памяти все то постыдное, тщательно скрываемое и упоительное, что совершается на ложе страсти.
Подали жаркое – куропаток и перепелок и к ним горошек, затем паштет в мисочке и к нему салат с кружевными листьями, словно зеленый мох, наполнявший большой, в виде таза, салатник. Увлеченные разговором, погруженные в волны любви, собеседники ели теперь машинально, уже не смакуя.
Обе дамы делали по временам рискованные замечания, г-жа де Марель – с присущей ей смелостью, граничившей с вызовом, г-жа Форестье – с очаровательной сдержанностью, с оттенком стыдливости в голосе, тоне, улыбке, манерах, – оттенком, который не только не смягчал, но подчеркивал смелость выражений, исходивших из ее уст.
Форестье, развалившись на подушках, смеялся, пил, ел за обе щеки и время от времени позволял себе что-нибудь до того игривое или сальное, что дамы, отчасти действительно шокированные его грубостью, но больше для приличия, на несколько секунд принимали сконфуженный вид.
– Так-так, дети мои, – прибавлял он, сказав какую-нибудь явную непристойность. – Вы и не до того договоритесь, если будете продолжать в том же духе.
Подали десерт, потом кофе. Ликеры только еще больше разгорячили и отуманили головы и без того возбужденных собеседников.
Г-жа де Марель исполнила свое обещание: она действительно опьянела. И она сознавалась в этом с веселой и болтливой грацией женщины, которая, чтобы позабавить гостей, старается казаться пьянее, чем на самом деле.
Г-жа Форестье молчала, – быть может, из осторожности. Дюруа, боясь сделать какую-нибудь оплошность, искусно скрывал охватившее его волнение.
Закурили папиросы, и Форестье вдруг закашлялся.
Мучительный приступ надрывал ему грудь. На лбу у него выступил пот; он прижал салфетку к губам и, весь багровый от напряжения, давился кашлем.
– Нет, эти званые обеды не для меня, – отдышавшись, сердито проворчал он. – Какое идиотство!