— Нет. Говорю правду. Ты убила меня своим правильным, своим отвратительным «баш на баш». Я поверил — и погиб. Что сделано, то оплачено, воздастся по заслугам, бесплатный сыр бывает лишь в мышеловках… Все это прикончило меня верней твоей шпаги.
Огненный живчик в крестце шевельнулся, брызжа кусачими искрами, и Джеймс застонал от боли. Хотелось упасть — на колени, на четвереньки, лечь плашмя! — но живчик мешал, вынуждая стоять прямо.
Щеки Вучи испятнали рябины. Нервно затрепетал орлиный нос. Волосы сзади собрались в хвост, брюзгливо отвисли губы. Лысый Гений проступал в чертах маэстро, желая понять то, что ускользало от его гениального понимания.
— Хватит болтать. Я была права. Я знаю жизнь.
— Ты была права.
Жгучие мурашки забегали по хребту: снизу вверх. От крестца — и до середины спины; не выше. Можно подумать, черный трудяга-муравей выскользнул из-под шпажного острия, забрался Джеймсу под одежду и теперь звал на подмогу толпу верных, расторопных сородичей. Казалось, в крестце, в тайных недрах тела, погребенный под развалинами, просыпается кто-то — полумертвый, растоптанный, слепой и глухой ко всему, кроме одного-единственного зова.
Восстает из смертного сна и идет наружу, потому что не может иначе. Однажды, в синей ночи под желтым месяцем, был миг милосердия — и миг этот стоил всех сокровищ мира, отныне и навсегда.
— Я знаю жизнь, — сказала Вуча Эстевен.
И внезапно, бледнея, сделала шаг назад.
— Я тоже знаю жизнь, — ответил Джеймс Ривердейл.
Пояс, усыпанный стальными бляшками, обхватил его талию. Перевязь легла на грудь, смыкаясь выпуклой пряжкой. Тяжесть рапиры оттянула пояс на левом боку. Еще не коснувшись эфеса, Джеймс знал: это та самая бретта, которую он пробовал в лавке Мустафы. Бретта, с которой все началось.
Тряхнув седыми волосами, он взялся за рукоять оружия. Словно нащупал ладонь друга. Рука наконец перестала дрожать.
— Странное дело, — сказал Джеймс. — Я вот только что подумал…
Улыбка вышла легче молодого вина и счастливей возвращения домой. Так улыбаются дети и старики, и больше никто.
— А вдруг ты не была права?
Белесый, как пластинка слюды, месяц путался в вершинах сосен. Ветреный день уходил, оглядываясь. И перламутрово-серая ночь копилась в небе, медля сойти на Ботоцкие горы.
Ольга Громыко. Птичьим криком, волчьим скоком
Браславским озерам посвящается
В лесу шел дождь. Мелкий, осенний, ненавязчивый, только и гораздый пошуршать хвоинками на раскидистых еловых лапах, не пропускающих к земле ни капли. Да и полно ее мочить, и так напиталась под самые маковки мха, в лаптях версты не пройдешь — отсыреют.
Тихо в лесу, мрачно, слякотно. Солнце день-деньской непогоду за тучами коротает, птичьих голосов уж две седмицы не слыхать, даже воронье к человеческому жилью на промысел подалось — подбирать оброненные зерна на полях и подле веялки. Опали листья — и затихла в лесу жизнь, расползлась по щелям-норам, затаилась до первого снега. Даже лешему не в охотку ухать да путать тропинки.
Девушка обогнула корч по солнцу, придержала рукой мотнувшийся, бряцнувший по бедру тул. За спиной у путницы висел лук в налучье, у второго бедра — длинный узкий меч в кожаных с деревом ножнах. Из-под меховой безрукавки серебристо струились кольчужные рукава. Высокие кожаные сапоги беззвучно вминали листву, оставляя смазанные следы. Было видно, что девушка привыкла к долгим переходам, о коих постороннему знать вовсе не надобно. Она не кралась и не таилась, шла с гордо поднятой головой, но многолетняя привычка сама подбирала ногам свободное от хрустких сучков и шишек местечко, тянула к деревьям, за которыми можно укрыться от нежданного противника, заставляла кланяться паутине, выплетенной меж соседних стволов, чтобы колышущиеся на ветру обрывки не обозначили ее пути.
Лесные травы, поутру обожженные инеем, распластались по земле редкими вялыми прядями. Девушка поежилась. Ей было зябко, несмотря на шерстяную поддевку и кожаные штаны, одетые поверх полотняных. Изо рта шел пар, перемешиваясь с висевшим в воздухе маревом. Сапоги потихоньку промокали, вода исподволь пропитала онучи и уже начала негромко похлюпывать, грозя вскорости перелиться через верх.
Надо бы отжать да перемотать, решила девушка и, не откладывая, присела на первый же камень, снизу вызелененный плесенью, сверху выбеленный солнцем и ветрами. Взялась за пятку сапога… и тут что- то свистнуло над ее головой и ушло в чашобу. Стало слышно, как, шурша, вдали опадают на землю еловые иглы и крошки коры.
Девушка кубарем скатилась с камня. Прижалась плечом к холодному гладкому боку, осторожно выглянула, положа руку на меч. Уж она-то, кмет семилетней выучки, ни с чем не могла перепутать скользнувшую мимо виска стрелу!
В лесу по-прежнему было тихо. Никто не бежал прочь, страшась мести. Никто не выглядывал из схорона, интересуясь судьбой оперенной свистуньи. Непроницаемая гуща кустов тянулась на сотню шагов вширь и леший знает сколько в глубь леса, и неведомый стрелок затаился в ветвяном сплетении, выжидая.
Девушка вдвинула меч обратно в ножны, села и стащила сапог. По очереди выкрутила онучи, раздумывая, что делать. Щита у нее не было, лезть же в кусты с мечом против лука — верная гибель. Да и вряд ли сыщешь лиходея в эдаких зарослях, пройдешь в двух шагах и не заметишь. А может, и не лиходей то вовсе, а недотепа-охотник. Пустил стрелу на шорох, а потом разглядел человека и с испугу драпанул куда подальше.
Девушка развернула онучу, встряхнула и принялась наматывать на ногу. Мокрая, застуженная ветром ткань пока больше холодила кожу, чем согревала. Ладно, не век же тут сидеть. Кметка присмотрела подходящее дерево и, не разгибаясь, прыснула за него. Оттуда — за другое, подальше от кустов. Выглянула из-за ствола — так никто и не показался, не выдал себя ни единым звуком. Она еще немного попетляла меж стволов, потом снова пошла ровным шагом, готовая упасть навзничь при малейшем шорохе.
Но больше в нее не стреляли.
Последнюю четверть версты она шла на стук топора. Лес, обобранный листопадом, с жадной радостью подхватывал любой звук, разнося далеко окрест по желобам оврагов. Издали топор звучал звонко и грозно, словно неведомый рубщик вознамерился свести лес на корню, но чем ближе подходила кметка, тем глуше и обыденнее стакивалось железо с мертвой древесиной.
Он стоял к ней спиной — обнаженный до пояса мужчина, сделавший короткую передышку, чтобы утереть пот со лба и собрать в кучу разлетевшиеся по прогалине поленья. Он? Не он? Не больно-то похож… Невысокий, худощавый, с заметно выпирающими лопатками. Светлые волосы до плеч. На шее болтается какой-то оберег, сзади виден только узелок шнурка.
Мужчина поставил на колоду толстый березовый чурбан, замахнулся и всадил лезвие до середины. Взбугрив мышцы, поднял колун вместе с бременем, перевернул и с размаху ухнул обухом по плахе. Чурбан, треснув, распался на половинки, бледно-золотистые на сколе. Рубщик подобрал ближайшую, заново умостил на колоде.
«Нет, не он», — окончательно уверилась девушка, и только собралась неслышно отступить, как мужчина, по-прежнему не оборачиваясь, негромко спросил: