командировку? И кто знает, какая будет погода? Вдруг от тепель? Или вдруг мороз в тридцать с лишним: на окнах белые бананы, жжет щеки и нос, лыжня визжит, не идется по ней, даже с синей мазью, ниже минус восемнадцати.
Ведь не каждый день лыжня хороша, не при любой погоде лыжам удовольствие. То снега мало, по песку возишь, тормозишь, царапаешь. А в оттепель мокровато, на мокрое снег липнет, тут уж не летишь, лыжню пашешь. Еще хуже мороз после оттепели, снежная корка словно наждак, так и стругает, так и стругает подошву, что твой рубанок. И в снегопад плоховато.
Работа лыжам - снег приминать, кому-то лыжню накатывать.
И если давно не было снега - плохо тоже Тогда лыжня разъезженная, сбитая, лыжа на ней вихляет. Гнать уже нельзя, следи, чтобы ноги не перепутались. Добрый час идешь от автобуса, все надеешься на нехоженые места.
Так что за всю зиму шесть-семь, от силы десяток приятных походов. А там уже и март, в ложбинках проталины, шлеп-шлеп по воде… И снова восьмимесячное заключение за шкафом.
Вот и на этот раз дело шло к заключению. Зима вообще выдалась неудачная: декабрь бесснежный, в январе присыпало чуть-чуть, и сразу морозы; с начала марта оттепель, сырость в низинах. “Так что простите, дорогие, - сказал я пятнадцатого числа, - загорайте за шкафом”. И занавеской завесил угол.
– А может, сходим еще разок? - вздохнули обе лыжи разом, левая и правая.
– Вы же сами видите - весна на дворе. Да и работы невпроворот. - Я нарочно выложил на стол все папки, чтобы глаза мозолили мне и домашним. Сам вижу - нельзя отвлекаться.
Но в пятницу вдруг пошел снег, и всю субботу шел снег…
А в воскресенье утром меня разбудило солнце. Так и било в веки с пронзительно бирюзового неба. И крыши слепили белизной, а во дворе звенели детские голоса: школьники бомбардировали друг друга снежками.
– Можно и в лес, - робко сказали лыжи.
Я игнорировал.
– Самый лыжный день, - сказали лыжи настойчивее. - Последнее воскресенье такое. Больше не будет, нельзя упускать… Мы же о тебе заботимся, - добавили наставительно.Каждый день охаешь: в груди давит, спина ноет, голова тяжелая. Клянешься с завтрашнего дня отдыхать регулярно на свежем воздухе. Ну вот: пришел завтрашний день, и где же свежий воздух? Есть у тебя слово или нет?
Но я был тверд. Делу время, потехе час. Я человек солидный, что наметил - выполню. В девять тридцать, покончив с яичницей и кофе (соединив их с моим мыслящим Я), усадил себя за стол, чтобы помыслить, с яичницей совместно, над рецензией на третье издание “Введения в системологию”.
А небо было такое неправдоподобно синее, такое бесстыдно лазурное! Ни одного облачка, хотя бы для приличия. И солнце грело, грело по-весеннему. Выйди на балкон и загорай!
– Один только разок, раз в жизни уступи, - канючили лыжи.
– Порядок превыше всего, - отвечал я поучительно. - У людей есть характер. Что намечают, то и выполняют.
– Ра-а-азочек, - хныкали лыжи.
– Хватит!
Я злился, потому что мне не хотелось выдерживать характер. Тошнило от этого “Введения”. Швырнуть бы книгу под стол, нырнуть ласточкой в белое и голубое.
И тут появилось Искушение.
Как и полагается искушению, явилось оно в образе молоденькой девушки - курчавой, курносой, смуглой, с чуть вывороченными, как у мулатки, губами и несуразно зелеными веками. Моя соседка с верхнего этажа. Давно ли была школьницей в черном передничке, бегала ко мне решать задачки по стереометрии, а вот уже веки мажет зеленью, глазками научилась стрелять.
– Доброе утро, Викпалыч, - пропела она.
Обычно я называюсь “дядя Витя”. Обращение по имени-отчеству - предисловие к умильной просьбе.
– И чего же ты хочешь, егоза?
– Викпалыч, вы не пойдете сегодня на лыжах? Пойдемте! День такой расчудесный!
– Я работаю, - сказал я мрачно. - Пойди с Толей.
– Лучше с вами, вы мне расскажете интересное. Они же такие ну-у-удные!
Толи - “они”, потому что их двое. Одни - офицер, другой - инженер. У одного серьезные намерения, у другого неведомо какие, кажется, он просто мямля. Один по душе папе за твердость, другой - маме за мягкость. Сама девушка не спешит с выбором. Ей нравится нравиться. Нравится, что ее фигуркой любуются все подряд офицеры, инженеры, мамины подруги и папины друзья, даже соседи по лестнице, пожилые холостяки вроде “дяди Вити”.
– Викпалыч, ну один разок, ну прошу вас, ну пожалуйста!
Беда с тобой, Искушение!
И через полчаса мы уже тряслись в метро: она - в изящном бежевом костюме и красной шапочке с миленьким помпоном, я - в мешковатом коричневом, с носками, натянутыми на шаровары, и тоже в вязаном колпаке с помпоном… нелепым. Она прижимала к сердцу свои немые крашеные деревяшки, и я прижимал свои - немые от восторга. Впрочем, я уже упоминал, что мои говорящие вещи на людях помалкивают.
Зато вечером будет конференция в моей квартире. Там уж меня обсудят, там пропесочат, там посмеются, как же быстро поддался умильным глазкам твердохарактерный проповедник твердых планов на каждый день.
Пока все шло хорошо, просто великолепно. Даже на последней станции не было очереди на автобус, видимо, в других домах лыжи уже были законсервированы на лето. Мы сидели рядом в автобусе, я щеголял цитатами из классиков (“Ах, дядя Витя, вы всегда были такой умный, с самого детства?”).
И лыжня была подготовлена в Мешкове, укатана сдающими нормы и освобождена от воскресных ковылял. Сразу же у остановки застегивай крепления и кати под горку, через овражек, в выемку. Летом в этой выемке тенисто и грязно, не просыхает, а сейчас чистенько, прибрано, рассыпчатый снежок, сосновая колоннада ведет в анфиладу полян. А там высоковольтная линия, проспект, залитый солнцем. Подмерзший снег, как толченое стекло, слепящие искры в каждой снежинке. Переливаются, перебегают, меняясь местами, как в игре “третий лишний”. И небо голубое, и лыжня голубая, тени в ямках голубые, или же синие, или лиловатые. Каждый след от валенка - цветное пятно, а вдоль опушки кружевной узор ветвей - суздальское узорочье, ярославские наличники. В основном голубое и белое, белое и голубое. Но чтобы глаз не скучал, там и тут цветные брызги на снегу: лыжники в алом, малиновом, шоколадном, зеленом, оранжевом и… бежевом.
Все сияло, и сиянье вошло мне в душу. Я пил свежесть, кусал кисловатую свежатину, глотал ее, не прожевывая. Грудь, набитая кислородом, расширилась, плечи расправились, налились силой. Я откидывал метры палками: мах! мах! И стряхивал на снег годы. Так они н посыпались: пятидесятый, сорок девятый, сорок восьмой… сороковой, тридцатый… Несся за девчонкой лохматый студент с журналистского, азартно орал во все горло: “Ходу! Ходу! Темп давай, козявка!” Нарочно приотставал, давал фору, чтобы нагнать шутя. Сердце у бежевой было здоровое, дыханье хорошее, а ножки все-таки коротенькие, не чета моим ходулям. Да и трудно ли было мне переставлять ноги, когда лыжи сами несли меня. Несли! Я стоял, в сущности, то на правей ноге, то на левой. Приседал перед впадинами, выпрямлялся на горбах, вбок клонился от веток, но стоял. Слегка пританцовывал, исполнял “па-де-лыж”. Не бывало такого танца? Я отрабатывал его в лесу. Плечами, локтями набирал скорость, задниками отбивал чечетку и замирал на пуантах: одна лыжа несет меня, другую я сам несу в воздухе, наготове.
– Ой, не могу, - сказала девушка, останавливаясь у красного столбика на перекрестке. Очень полезные эти столбики, мешают заблудиться в лесу. Счет у них как на картах: с запада на восток, первый ряд - самый северный, второй - южнее. Смотришь па затесы, как на компас. - Ой, не могу, дядя Витя, загоняли совсем!
Щеки у нее блестели, глаза блестели. Пуще всего блестел кончик носа.
– Хорошо? - спросил я самодовольно, как будто именно я посадил этот лес и обсыпал его свежим снегом.
– Ой, спасибо, дядя Витя! Можно, я поцелую вас?