не путешествия. Он когда-то много путешествовал. Он и теперь готов мотаться по свету, но деньги… Кажется, их здорово недоставало Пану. Когда-то он прогуливался и по Лексингтон-авеню, и по Берри- бульвару, когда-то он не путал кабаков с Эймори-стрит с кабаками Коулфакс-авеню, но все это в прошлом.
«Господи, господи, господи, господи…»
Голос Джека звучал все глуше, я загонял свои воспоминания в самый дальний подвал подсознания; голос Пана помогал мне.
«Сделай мне больно…»
Я мучительно вытравливал из себя прошлое.
Никто мною не интересовался, никто мне не звонил – Пана это не удивляло. Он, наверное, привык к одиночкам – кто еще полезет в такую глушь? Днем пляж, сидение на ветру – бесцельное, исцеляющее; вечером бдение в баре – разве не этого я хотел? Разве я и Джек не жили всегда
Пан, кажется, руководствовался тем же.
Небритый, хмурый, склонный к выпивке, иногда он вдруг оставлял меня и отправлялся в городишко, похожий, по его словам, на одно большое отделение полиции нравов. Обратно он возвращался с продуктами, с местными новостями и связкой газет. Самое удивительное, он подолгу копался в этих газетах.
– Видели наши дороги? – спрашивал он, наполняя джином стаканчики. – Ветер, скалы, справа обрыв. Когда я проезжал тут впервые, – сказал он, чуть ли не хвастливо, – я даже подбадривать себя не мог. Глоток джина, он у меня в глотке застревал. Сам не знаю, чего так пугался.
– А теперь?
Пан ухмыльнулся:
– Теперь я себя подбадриваю.
Белые облака…
Они громоздились на горизонте, их несло к побережью, они вдруг таяли и вдруг возникали, вспухали над колеблющейся водой; меня убаюкивала их нескончаемость, их доисторическая белизна, ведь такими они были в эпоху ревущих вулканов, в эпоху голой земли, еще не тронутые плесенью вездесущей жизни: такими они проплывали над раскачивающимся «Мэйфлауэром», над ордами Аттилы, над аттическими городами; такими они были в безднах времен, над хищниками, рвущими тела жертв в душной тьме джунглей.
Мне ли не знать?
«Господи, господи, господи, господи…»
Я, кажется, приходил в себя. Путаница в голове пока что не упростилась, но жалобы Пана я уже понимал.
– Я из тех, кто никогда не будет богатым, – жаловался Пан. – Того, что у меня есть, хватит на старость, но на большее рассчитывать нечего.
– Выглядите вы крепко.
Я не утешал его. Мне было наплевать, как он выглядит, но для своего возраста он действительно выглядел неплохо.
Пан скептически поджимал тонкие губы:
– Может, я и не выгляжу стариком, но в Индии мне уже не побывать. Будь у меня деньги, я бы вновь съездил в Индию.
– Почему именно туда?
– Не в Антарктиду же, – его голубые глазки посверкивали. Он был доволен, что я его слушаю. – Я там не бывал. Но я плавал на Оркнеи.
– Что-то вроде кругосветного путешествия?
– Не совсем. Сам не пойму, что меня гоняло по свету. Но если мне нравилось место, я пытался его обжить. Я не квакер и не болтун, у меня свой взгляд на мир.
Я кивал.
Мне было все равно, о чем он говорит. Меня устраивал фон – фон живой человеческой речи. Не так впечатляет, как океан, но, в общем, греет.
– Почему в Индию? – вспомнил он мой вопрос. И хмурился: – Страдание очищает. Вид чужих страданий очищает еще лучше. Я до сих пор рад, что я не индус. Хорошо чувствовать свои мышцы, ступать по земле, знать, что завтра ты можешь поменять край, если он тебе разонравился. А индус рождается на мостовой и на мостовой умирает.
– И никаких других вариантов?
– Наверное есть, но они исключение.
Он повторил:
– До сих пор рад, что я не индус. Ради этого стоило съездить в Индию, правда?
Я кивал.
– Страдание очищает. Страдание определяет кругозор. Человек, видевший Индию, мыслит совсем не так, как человек, никогда не покидавший какой-нибудь городишко вроде нашего.
– Наверное.
Взгляд Пана остановился на газетах, беспорядочно разбросанных по стойке бара.
– Есть люди, не бывавшие в Индии. Это не криминал, – он покосился на меня, – но кругозор таких людей сужен. И таких людей, к сожалению, большинство. Они не знают что с чем сравнивать, а потому они не умеют ценить жизнь.
– Вы так думаете? Только поэтому?
Пан усмехнулся.
Его колючие голубые глаза выражали некоторую усталость, знак того, что он почти накачался:
– Каждый день мы читаем о самоубийствах. А аварии на дорогах? А рост преступности? Разве станет человек, умеющий ценить жизнь, мчаться на красный свет или стреляться на глазах у приятелей?
– Бывает и такое?
– Еще бы! – он вновь наполнил стаканчики. Он, пожалуй, не отдавал отчета, сколь справедливы его слова. – Вместо того, чтобы ехать в Индию, отправляются к праотцам. Только что о таком придурке писали в газетах. Собрал людей на пресс-конференцию, а сам пустил себе пулю в лоб.
Пан колюче уставился на меня:
– Почему он так сделал?
– Наверное, не бывал в Индии.
– Верно? – Пан обрадовался. – Вы умеете отследить мысль. А смешнее всего то, что придурок, пустивший пулю в лоб, запросто мог смотаться в Индию, средств у него хватало.
– Боялся?
– Не знаю, – неодобрительно отозвался Пан. – Этот тип вообще числился в чокнутых. Десять лет просидел где-то на задворках, а в банке, естественно, рос процент. Книги у него выходили, а он прятался даже от журналистов. Я сам читал его книги. – Пан обиженно взглянул на меня. – Скучно не было.
– Десять лет? Что значит – на задворках?
– На задворках – это и есть на задворках. Вилла где-то в лесном краю. Никого к себе не пускал. Придурок!
– Простите, Пан, о ком вы?
– Дерлингер… Или Барлингер… Нет, кажется, не так, – он подтянул к себе одну из газет. – Точно, не так. Но здесь даже фотография есть. Беллингер. Так правильно.
«Господи, господи, господи, господи…»
Я не думал, что все это так близко.
Мерзкий холодок пробежал по плечам, я опустил глаза. Не хотел, чтобы Пан увидел их выражение. Но, скептически обозрев фотографию, Пан вынес окончательный приговор:
– Придурок. По глазам видно. Такие не ездят в Индию.
Зато он бывал в Гренландии, подумал я. Наверное, это не проще.
И сказал:
– Я слышал о Беллингере. Он писатель. Чуть не получил Нобелевскую премию… Там, в газете, нет