За три минуты до того, как сойти с ума, Сэм Шайдт сидел перед пюпитром, с хмурым видом разглядывая разложенную на нем партитуру. Его партия с технической точки зрения была достаточно сложна. Но еще труднее было преодолеть искус сыграть эти величественные соло так, как они того заслуживали — отбросив все ограничения и выдавая самое мощное форте. За две минуты до того, как пучина безумия поглотила его разум, Шайдт вздохнул и почесал седеющую бороду. Он поднес мундштук трубы к губам и сыграл с вибрирующей мягкостью один из тех скользящих хроматических пассажей для ведущего исполнителя, что в изобилии разбросаны по всей скрябинской «Поэме экстаза». Репетируя, Шайдт лишь молился, чтобы эти недостойно приглушенные звуки не разбудили миссис Рузвельт, его раздражительную пожилую соседку по дуплексу[6], не нарушили столь ценимый ею оздоровительный сон.
Он бы и рад уважить настоятельную потребность этой седовласой матроны отходить ко сну ровно в восемь вечера, к тому же часы на каминной полке показывали, что этот роковой рубеж превышен уже на три часа, но ведь и к завтрашнему вечернему концерту Хутервильского филармонического оркестра тоже надо подготовиться. И работы еще — край непочатый. Так что это было меньшим из двух зол: лучше рискнуть ночным покоем соседки, чем фальшивить перед аудиторией из профессиональных музыкальных критиков и оплачивающих выступление меценатов. А с другой стороны, в этом опусе столько не диатонических нот, что, возможно, никто из этой публики и не заметит ошибки.
За минуту до того, как его мозг погрузился в хаос, блестящая труба Шайдта испустила испуганное блеянье и замолкла, ибо с другой стороны дома донесся громкий стук тяжелой трости, которой молотили по общей стене, разделяющей строение на две половины. Пробарабанив несколько тактов этого остинатного ритма, ударница-самоучка за стеной успокоилась. Шайдт решил поставить на свой инструмент сурдинку и попытаться поиграть еще, хотя уже заранее ужасался тому, насколько придется модифицировать мундштук. Но сначала надо дать соседке время успокоиться и заснуть.
Не хотелось даже думать о том, как она будет реагировать на многочасовые дополнительные репетиции, которые ему придется предпринять в течение последующих шести недель. Это, конечно, тешит самолюбие, когда тебя называют ведущим солистом грядущего концерта «Трампетиссимо!», где ты будешь стоять в самом центре сцены во время исполнения концертов Гайдна и Гуммеля, а позже с трубой-пикколо внесешь свою лепту в исполнение Второго Бранденбургского. Но все это также означает очень много упорного труда и натертые губы.
Ожидая, пока ненавидящая музыку соседка угомонится, Шайдт включил приемник, сделав минимальную громкость и настроив частоту на местную FM-станцию, передающую классическую музыку. Из динамика полилось совершенно незнакомое произведение. Что-то камерное для пианино, кларнета и виолончели в стилистике, напоминающей ранние додекафонические эксперименты Второй Венской школы. Журчащее, переливчатое контральто звучало почти как птичья трель, но все же это было пение на незнакомом языке. Голос добавлял прекрасный вокальный контрапункт к мощным инструментальным темам.
Хотя это была не та музыка, которая собирает полные залы, в ней присутствовал некий чарующий ритм. Небольшие темы, крошечные мотивчики выскакивали из небытия и тут же исчезали на пороге восприятия в случайном, казалось бы, порядке, наподобие сталкивающихся броуновских молекул в обширном океане звука. Чем больше Шайдт вслушивался, тем более различимыми становились для него утонченные структуры, в которые складывались ноты на как бы атональной поверхности этого океана. Но всякий раз, когда ему казалось, что он наконец ухватил смысл этой музыкальной мозаики, уловил послание, заложенное в эфемерных рядах и группах тонов, решение снова ускользало от него.
Время словно застыло, а музыка постепенно заполонила его разум и волю. Даже когда радиоприемник замолчал, сознание Шайдта было целиком и полностью сконцентрировано на звучащей теперь уже только в его мозгу музыке. В какой-то момент Шайдт механически поднес к губам инструмент. И вот из его медного нутра непрерывным потоком полился оглушительный трубный глас. То была яростная попытка повторить только что слышанные трансцендентные аккорды и мистические секвенции. В исканиях и борьбе бесконечно более трудных, чем сентиментальный поиск «Потерянного аккорда» сэра Артура Салливана[7], Шайдт пытался воссоздать неуловимые нюансы только что услышанного шедевра.
Он не замечал ни крови, капающей с его губ, ни яростного стука в стену…
— Вы слышите — он все еще играет!
Миссис Эллис Рузвельт остановилась перед дверью главного входа в соседскую половину дома, опираясь на древнюю деревянную трость. Левой рукой она поддерживала складки ветхого халата, в который куталась, спасаясь от полуночной прохлады. Два бравых полицейских, только что появившихся в ответ на ее телефонный вызов, из машины выскочили достаточно резво, но на подходе к крыльцу дома, у которого, сотрясаясь от праведного гнева, стояла миссис Рузвельт, почему-то стали тормозить.
Не дав им рта раскрыть, престарелая вдова возобновила свои ламентации:
— Этот тарарам уже битый час длится! Да он всю округу на ноги поднял, не меня одну! И он не останавливается, сколько я ему ни стучала в стену, и на звонки не отвечает! Но вас-то он послушает!
Эллис улыбнулась эти двум милым полицейским, когда они подошли к ней вплотную. Однако после того как они остановились и в течение мучительно долгого времени тупо смотрели на запертую дверь, пожилая леди недоуменно наморщила и без того морщинистое чело.
— Ну?! Может, кто-нибудь из вас хотя бы в дверь постучит?
Она вскрикнула и отшатнулась, когда оба полицейских, не говоря ни слова, принялись таранить дверь плечами. Деревянные панели затряслись под могучими ударами, замок подался, и дверь открылась внутрь. Двое патрульных гуськом прошли в гостиную, где спиной к ним сидел человек и через трубу выдувал остатки своей жизни. Не замечая новоприбывших, человек направлял в трубу слабеющее дыхание и лихорадочно перебирал клапаны инструмента, испускающего раз за разом одну и ту же, лишенную мелодии, последовательность звуков.
Трость Эллис, осторожно следовавшей за патрульными, стучала по паркетному полу. И хотя хриплые звуки, доносящиеся из центра комнаты, заставляли ее содрогаться, пожилая леди решительно приблизилась к двум полицейским, стоявшим плечо к плечу и глядевшим на человека в кресле. Остановившись около пюпитра, она с ужасом смотрела на неестественно красное лицо трубача и его щеки, то раздувавшиеся, как кузнечные мехи, то проваливавшиеся внутрь, как у чахоточного. Музыкант производил впечатление тонущего. Эллис открыла рот, пытаясь перекричать оглушительный шум, но так ничего и не выдавила из себя, напуганная новым явлением.
Безумные пассажи, вырывающиеся из трубы, теперь не были единственным, что звучало в комнате. Оба полицейских стояли недвижно — как крысы, заколдованные знаменитым гаммельнским музыкантом. Из их плотно сомкнутых губ исходило громкое, непрерывное и бессмысленное мычание.
И немелодичный мотив, который они мычали, был тот же, что исходил из трубы…
Тем временем через три часовых пояса к западу, в Сан-Диего, проходил и достиг уже своей кульминации рок-концерт. Огромный затемненный зал был битком набит молодыми людьми, фальшиво подпевающими стоящей на сцене группе. В промежутках между нестройным пением и одобрительным свистом публика выпивала и выкуривала сомнительной легальности субстанции. В такт громоподобным звукам, извергаемым мужской группой «Спелые бананы», по залу метались разноцветные лучи лазерных прожекторов.
Но эта команда лишь разогревала публику перед выступлением главного гостя концерта — разнополой группы «Некротические нейроны». Ведущий гитарист группы Гастон Гангрена выглянул из-за кулисы посмотреть, как разогревающий ансамбль покидает сцену. Он отбросил с потного лица каштановый локон полуметровой длины и оглянулся на четверку своих товарищей. Все, кроме одной, выглядели более или менее трезвыми.