точки зрения деятельности человеческого разума, я не совсем та сущность, которая пережила обсуждаемое нами событие. Моя нынешняя сущность развилась из прежней. Сейчас у меня не такой ум, как в тот день или в любой последующий, я не столько помню пережитое, сколько реконструирую те неврологические связи, с помощью которых событие было воссоздано в последний раз. То есть на самом деле я располагаю лишь программой имитации воспоминаний, воссозданных в тот последний раз, когда мне случилось о них подумать. Вам это понятно?
На самом деле нить повествования я потеряла в рекордно короткое время — возможно, по вине алкоголя.
— Не уверена.
Зря я боялась, что он обидится или рассердится.
— Вы знаете, каково это — сидеть и слушать мои разглагольствования. Вы четко воспринимаете данную ситуацию, потому что она происходит здесь и сейчас. Но все, что отложено в долговременной памяти, не более чем приблизительное соответствие. В этом архиве хранится не коллекция четких кадров, а инструкции для воссоздания обветшавших приблизительных соответствий тем впечатлениям. Вот пример: мой мозг знает, что если связать определенное число нейронов, ко мне вернется вкус маминого вишневого пирога. Если же я не задам себе прямой вопрос о пироге, то буду ностальгически улыбаться и размышлять о том, что в былые времена умели печь настоящий хлеб… Но то, что я на самом деле вспоминаю, думая о мамином пироге, — это копия копии копии копии… Воспоминание может иметь очень мало общего с тем, что происходило в действительности. Или вообще ничего не иметь, ведь за прошедшее время на запечатленный вкус пирога разрушительно повлияли разные факторы, в частности мое желание быть снисходительным к памяти старой женщины, а также воспоминания о других отведанных мною вишневых пирогах. Понимаете, о чем я?
Я не могла взять в толк, какое отношение к делу имеет все это.
— Кажется, вы пытаетесь по очень длинной и извилистой дорожке подвести меня к мысли, что за прошедшее время ваши воспоминания изменились.
— Все-таки вы не поняли. Прошлое для нас не что иное, как кот в ящике Шрёдингера. И этого кота мы меняем тысячью различных способов, когда совершаем неуклюжие попытки его увидеть. И если двое, стоя на равнозначных позициях, спорят о точной последовательности запомнившихся им событий, на каком-то уровне каждый из них может быть совершенно прав — в своей голове. Поскольку именно происходящее в головах до некоторой степени определяет реальность, которую они помнят. То есть точный вкус маминого вишневого пирога больше не существует. Он вообще существовал лишь единовременно, когда я ел пирог. Нынешнее же мое воспоминание о нем, копия копии копии копии, — единственный способ сегодня измерить тогдашнее. Поэтому воспоминание влияет на реальность, изменяет ее. Это оно устанавливает, каким вкусу быть прежде.
Я покачала головой.
— Прошу прощения, сэр, но я пока не услышала ничего, кроме семантической… чепухи. Должно же во всем этом быть место для объективной истины.
— И оно есть, — заявил Белл. — Мы не можем дружно уверовать в Санта-Клауса и тем самым вызвать к существованию сего пожилого бородатого джентльмена по той лишь причине, что нуждаемся в его компании. Наше влияние на повседневную жизнь не столь велико, да и сложившееся общее мнение оказывает сглаживающий эффект, никому не позволяя причинить слишком большой вред. Но в тот день я совершил открытие… вернее, его совершил Кен Дестри, если уж вы ждете от меня полной правды. Оказывается, прошлая и даже нынешняя объективная реальность отзывчива на наше восприятие. Да еще как отзывчива! Будучи должным образом мотивированы, мы способны создать любое количество локальных изменений при условии, что обойдем очень серьезное препятствие — сложившееся общее мнение. Успеваете за мной?
Какое там! В моих ушах все это звучало сущей тарабарщиной. Я пыталась сказать нечто утвердительное, но не послушался язык. Оставалось лишь пожать плечами.
Белл вздохнул, но без малейшего раздражения или досады. На лице читалось лишь сочувствие к той, которая должна пройти дорогой, открытой им много лет назад.
— Ну так вот: возможно, Кен Дестри — первый человек на Луне, который полностью лишился рассудка. Пусть по причинам, от него не зависящим, но лишился. И случилось это не тогда, когда он жил в бараке вместе с двумя сотнями квалифицированных строителей, чье «здравомыслие» влияло на его рассудок. Он спятил, пребывая в замкнутой системе, оказавшись в скафандре, ничего не деля с человеческим обществом, даже воздуха. Если коротко, Дестри был сам себе кот Шрёдингера и никак не соприкасался с реальностью.
Белл снова тяжело вздохнул.
— И это, юная леди, возвращает нас к самому важному вопросу, связанному с его помешательством. К вопросу, не дававшему покоя всем нам в свое время, но полностью проигнорированному теми, кто впоследствии писал учебники истории. Вопрос этот столь очевиден, что вы сейчас изумитесь: как же я сама до этого не додумалась? Видите ли, Дестри спятил почти за три недели до того, как мы с ним повстречались. В течение этих недель каждому было известно, что он неуправляем. Что он опасен. Каждый понимал: его необходимо поймать и подвергнуть лечению, в крайнем случае убить, пока он дров не наломал. И никто из тех, кто тогда работал здесь на шесть правительств и четыре крупнейшие корпорации, не был готов пригласить его к себе, предоставить на ночь теплую постель, починить скафандр, снабдить всем необходимым для жизни и поутру отпустить на все четыре стороны таким же неизлечимым и буйным. Это было бы совершенно безответственным поступком, вплоть до социопатии.
А вот теперь сложите все, что вам уже известно, и задайте очевидный вопрос.
— Как ему удалось так долго продержаться?
— Ну да: где он, черт побери, воздух брал все это время?
Проходит семь минут после того, как Малькольм Белл выстрелил Кену Дестри в голову. За это время он успевает взглянуть на труп с нескольких сторон. Плача, опускается рядом на колени. Встает и ходит по кругу, словно в надежде, что при очередном обходе скорченный у его ног мертвец воскреснет. Не желая верить собственным глазам, пятится, поворачивается спиной к убитому, даже топчется на месте, сложив на груди руки, как будто изображает человека на остановке в ожидании автобуса номер девять. Ему даже представляется, что Дестри все-таки не умер. Вот сейчас он восстанет чудовищным зомби и нападет со спины…
«Не дури!» — гневно приказывает себе Белл. Но в такой безумный день любая чертовщина кажется возможной, поэтому он оборачивается, ожидая увидеть Дестри либо лежащим, либо атакующим. Судьба, однако, к нему добра — по крайней мере настолько, что избавляет от подобного кошмара. Он не реагирует на панические голоса из шлемофона, требующие доложить обстановку и уверяющие, что подмога уже совсем рядом. После он ответит, что пребывал в шоке и попросту не воспринимал этих воплей. Неправда, он просто не хочет ни с кем разговаривать — так как едва ли способен сейчас выдавать нечто осмысленное, относящееся к делу или хотя бы членораздельное.
Ему бы дождаться обещанной подмоги, сбыть с рук покойника, вернуться в барак и месяца на полтора провалиться в сон.
Он не видит, как на ближайшей гряде останавливается багги, как с него спрыгивают двое в скафандрах и подбираются сзади. Вполне обоснованная осторожность, ведь эти люди нервничают, не зная, кто перед ними — тот, кого надо спасать, или тот, от кого надо спасать. На любое резкое движение они готовы ответить стрельбой. Не знает и Белл, сотрясаемый дрожью, заметной даже в скафандре. Наконец спасатели приближаются достаточно, чтобы опознать его по символам на скафандре. С этого расстояния им виден и убитый.
Дестри гол, как только способен быть гол человек. Можно было бы сказать «абсолютно гол», если бы он находился в атмосфере. Но вокруг — вакуум, который должен был его прикончить гораздо раньше, чем точный выстрел Малькольма Белла.
И не страх неминуемой смерти, а облик Дестри, совершенно беззащитного перед вакуумом и все же ковыляющего по камням, точно заправский пьяница, с бородой и всклокоченной шевелюрой точь-в-точь как у земного отшельника, против воли покинувшего свою пещеру, — вот что потрясло рассудок Белла за миг до