И я горько вздохнул, потому что лишь в тот миг понял истинную разницу между собой и Бахтиным. Для меня Отечество теперь было — дом, сын на руках и мир, который я защищал как умел. Для него Отечество было — война, бесконечная война, когда впереди видишь врага, жаждешь с ним переведаться и не имеешь минуты, чтобы обернуться и хоть прощальным взглядом — а увидеть то, что за спиной, то, за что сражаешься. И иного Отечества, очевидно, ему не требовалось. Для меня — дом, для него — знамя…
Но объяснить ему этого я уже не мог.
До меня доходили слухи о том, как осаждали и брали Данциг. Всякий раз, как русский флот отправлялся бомбардировать крепость, в авангарде неизменно шли канонерские лодки. Ничто не могло превзойти их рвения! Они отважно поднимались к самым вражеским батареям против сильнейшего течения реки Вислы. На сей раз некому было им помочь — возможно, поэтому осада длилась чуть ли не год.
Потом до меня доходили слухи, что Бахтин, Никольский и Ванечка Савельев вернулись в Кронштадт, Иванов же был ранен и подал в отставку. Мы не встречались более, но память о моих друзьях-моряках угаснет только вместе с жизнью моей! И я, гусар, поднимаю эту чару за российский шхерный флот, который не столь прославлен, как эскадра Сенявина, громившая турок, однако ж спас Ригу от тягот осады и, возможно, от поднятия белых флагов на ее бастионах.
Что же касается меня — я более ни к одному плавучему сооружению не приближался. И чем дальше я от протоки, соединяющей Курляндскую Аю с Двиной — тем лучше себя чувствую. Штосс с подводным чертом — это игра, в которой можно выиграть только раз в жизни, господа, и только тогда, когда исход ее — вопрос жизни и смерти. Так что испытывать долготерпение Божье я не намерен!
Ричард МЮЛЛЕР
Десятифунтовый мешок риса
Натан Раулон знал: его срок подходит. Недавно Натану стукнуло восемьдесят восемь. По этому случаю развели суету (как всякий год), пичкали его пирожным-мороженым и прочей снедью, какой у него нутро не принимает. И виски поднесли. Ну, тут уж он не отказался. Глупо дожить до таких лет, чтоб пробавляться единственно воздухом да молитвой. Натан не представлял, какой из дней станет для него последним, но не сомневался, что случится это между его восемьдесят восьмым и восемьдесят девятым днями рождения, и скорее раньше, чем позже. Он знал, ибо надвигалось что-то еще — и не только на него.
Об этом кричали рекламные щиты и объявления, даже настырные торгаши и проповедники в радиоприемнике, хотя отличать одних от других становилось все труднее. Чего ни коснись — кино, распродажи автомобилей, спасения души, — все сводилось к одному, крутилось вокруг денег.
Натан зевнул и, покачиваясь в кресле-качалке, залюбовался с крыльца закатом: оттенки киновари, яркой охры, розового, цапли и пеликаны, печальный гудок корабля на Коммерческом канале. Теплый ветер ерошил метелки травы, где-то вдалеке лаяла, не унимаясь, собака. Между тем близилось 666.
Пришло и ушло 6 июня 2006 года — мелкий новостной сюжет, предмет для шуток. Ничего сверх обычных маленьких ужасов условной любви человека к ближнему своему и расчетливого равнодушия к миру этого ближнего оно не принесло. Да и не могло принести. Апокалипсис намечают по иному календарю, нежели продажи файрстоунских шин или рыбы от Будро. День Страшного суда был не за горами, Натан узнавал приметы. И твердо верил, что ему намекнут насчет «когда», хотя «почему», «как» или даже «сколько» оставалось для него тайной за семью печатями. Натану было дано лишь мельком замечать предвестники конца, точно чернильно-черную каемку у границ поля зрения или тень на горизонте. Сперва кары Господни и знамения, а после — амба.
Горькой усладой для Натана было сознавать, что все религии обмишулились. Что настоящие добро и зло глубиннее, исконнее любого вероучения и схожи с подземной рекой, чьи элементы не имеют ни названий, ни свойств. Что все произойдет без Божественного участия, о чем не суждено узнать проповедникам, хотя под занавес они уверуют в собственную святость и возгордятся, так и не осознав, какая все это гниль.
Натан потянулся, разминая старые косточки. Мимо качалки и вниз по ступенькам парадного крыльца, принюхиваясь и зевая, прошествовал его кот Мёрфи. Он шарахнул на пробу по случайной мухе, угомонился, призадумался — и отказался от мысли холить усы.
Натан уже не мог припомнить всех своих котов: с тех пор как он вернулся с Тихого океана, их тут перебывало по меньшей мере штук сорок. Они приходили поодиночке и парами, котики и кошечки, и старые, и котята. До Мёрфи была Беттина, до Беттины — Джейк. Или Джек. Они напоминали путешественников, минующих на своем неисповедимом кошачьем пути постоялый двор Раулона. Но он кормил их, а взамен получал утешение и уют.
Натан улыбнулся.
— Ах ты котяра…
Если Мёрфи и услышал, то ничем себя не выдал. Он следил за машиной, свернувшей с развилки на мелкий щебень дороги, ведущей к дому. Мёрфи не жаловал общество. Он не жаловал никого, кроме Натана. Кот коротко, «сусликом», потянулся и трусцой отбыл за домишко, чтобы вновь появиться, когда Натан останется один.
Машина оказалась помятым красным «шевроле» Натанова племянника. Джошуа привозил дяде бакалею и почту, держал старика в курсе событий, пересказывал сплетни и в общем вел его дела. В годы второй мировой Натан служил на авианосце. Летал. Джошуа месил грязь морпехом во Вьетнаме. Это и стало тем социальным клеем, что связывал Натана с остальной семьей. Родня не препятствовала сварливому, упрямому старику отдаляться, но не Джошуа, который однажды сознался Натану, что и сам чует приближение своих последних денечков. Семейство, за редкими исключениями, состояло из охотников за деньгами и барахлом; Джошуа грешил набожностью. Однако Натан мирился с этим ради возможности получать свою бакалею и почту; двум париям не составило труда почувствовать взаимную симпатию.
— Привет, Натан.
— Джош!
— Дай распихаю эту дребедень и устрою перекур. Если ты не против. Пивка хочешь?
— Так точно.
Джошуа занес в кухню картонную коробку и сумку, и Натан услышал, как племяш загружает холодильник. Джошуа опять появился на крыльце, подал дяде «Лоун Стар» и уселся на ступеньки. Из бутылки в ноздри Натану ударил кисло-сладкий острый дух. Он отхлебнул почти осторожно. Позже его всенепременно накроет изжога, но сейчас он наслаждался этим вкусом: смысл жизни, непочатая бутылка хмельного. Пиво… и десятифунтовый мешок риса.
Джошуа надолго приник к горлышку, потом поставил бутылку между коленей.
— Клево.
— Угу. — Натан улыбнулся. — Выходит, спиртное потреблять не грех?
— Что не грех в целом, не грех и в малой части, — процитировал Джошуа какого-то проповедника, которого слышал или читал.
— Аминь, — с улыбкой откликнулся Натан. Судный день. Он придет и заберет и хороших, и плохих, и смирных, доброжелательных, как Джошуа. Вроде не по совести… ну дак судьба индейка! Он вспомнил лицо молодого стрелка, прошитого его, Натана, пулями, опять увидел, как тот обмяк в кабине: согнутая рука вывалилась за край, пулемет нацелен в небо.
— Дядя Натан, ау! Все хорошо?
— Эге.
— Опять воюешь?
— Эге.
Натан делился с племянником боевым опытом: вылеты с авианосца, Гуадалканал, ВВС Кактуса, «Уайлдкэты», и «Хеллкэты», и «Зеро»{2}, и как его сбили. Рассказал даже про десятифунтовый мешок риса. А про пулеметчика утаил.
Джошуа вырос на окраине Старого Юга. Он загремел во Вьетнам, сражался там, проливал кровь,