траншеи. Тот вроде пытался что-то сделать, уговаривал стрелков, орал, палил в воздух и даже, наверное, кого-то остановил… Но большая часть защитников Крыма брела мимо нас, не останавливаясь и не ускоряя шага, медленно, будто усталые клячи, утратившие последние силы. Неожиданно кто-то запел, коверкая слова, пьяным голосом:
Да это же Яшка Трефолев! Самый непримиримый и самый храбрый из нас! Я хотел было крикнуть ему, но сдержался. Какого беса? Я не могу выскочить из поезда, он не может присоединиться к команде…
Так значит, и Яшка смирился, что чуда не будет и придется последнему осколку императорской России отведать Галлиполийского хлебушка на туретчине. «В Ис-станбуле…» Не попустил нам Господь повернуть Великую войну вспять. Теперь в этом нет ни малейшего сомнения.
Ох, отчего мне так тяжко? Ведь я давно знал и видел, к чему идет дело! Просто, наверное, у всякого знания есть два времени: возвышенное и нутряное. Вот узнал ты что-нибудь, понял, вычислил и держишь в голове, но почему-то не спешишь поступать так, как велит здравый смысл. И надо, чтобы сама жизнь со скрежетом, с кровопусканием вбила тебе это знание в потроха. Только тогда ты завертишься.
Прав Карголомский, надо уходить отсюда. Наши смерти раньше чего-то стоили, но теперь они сделались бессмысленными. Может быть, с самого начала мы затеяли то, чего не стоило затевать… Не знаю. В родном времени я был своим, и там была женщина, которая меня любила, а вера… вера что сейчас, что через сто лет — одна. Да, там я ничего не мог изменить, там у меня не было судьбы, но, возможно, я слишком многого боялся и слишком часто сидел сложа руки, упиваясь собственным бессилием. Нужно только закончить этот бой да выйти из него живым. А там посмотрим… мы не сумели исправить мир здесь и сейчас, но разве это повод сдаться и не довершить дело век спустя на той же земле? Ведь в этом мире того, чего хотелось бы нам, нет!
…Взвод за взводом белые стрелки выходили из последнего боя. Их война заканчивалась. Но не моя.
— Какой полк? Какой к ляду полк удирает с позиций будто сборище последних трусов?! — кричал Лабович.
— 134-й пехотный Феодосийский… — вяло ответили ему.
И тут меня как громом поразило. Да как же… Да я же… Да ведь нас…
— Трусы! Как-кого…
— Осторожнее, господа, где-то здесь красные долбили кирками путь. А? Совсем недавно. Может, с полчаса. Когда мы выбивали их в последний раз.
Лабович замолчал. Это было серьезно. И это была та самая неприятность, которая несколько секунд назад всплыла у меня в памяти. Феодосийский пехотный полк… Таганаш… «Офицер»… Почему бронепоезд казался мне островом неожиданностей, плывущим по морю определенности? Из-за того, что сам я тут? Самые крупные неприятности еще достанутся сегодня на нашу долю. Либо уходить надо прямо сейчас, либо шансов на спасение останется совсем… а-ахх!
«Офицер» остановился рывком. Все мы попадали. В ночной тиши раздался немилосердный скрежет. Мгновение спустя бронепоезд отступал — очень медленно, не обгоняя феодосийцев. Кто-то, кажется, Иванов, соскочил на ходу и побежал назад — искать следы подкопа. Команда помалкивала. Лабович в командирской башенке, не обращаясь к нам, негромко сказал: «Авось пронесет!» — но услышал его каждый.
Вцепившись в самодельный железный столик, на котором стоял пулемет, я попеременно молился и бормотал: «Господи, ну когда? Сейчас? Или все-таки нет? А, Господи? Надо крепче держаться на ногах…».
Металл заунывно поскрипывал на стыках.
Взрыв прогремел в тот момент, когда я уже перестал его ждать. Осколки и комья земли застучали по броне. «Офицер» продолжал двигаться назад, к станции Таганаш. У меня не выдержали нервы, и я завопил:
— Стой! Сто-о-ой!
Кто-то крепко встряхнул меня, взяв за плечо. Бронепоезд тормозил. Но его инерции было достаточно, чтобы протащиться еще сотню-другую метров на скорости электрички, подъезжающей к вокзальному перрону.
Спустя десять или пятнадцать секунд наше движение резко затормозилось. Снаружи донеслись странные звуки: будто великан ломал великанские спички, либо пробовал на зуб бревна, как пробуют шоколадные плитки. Этот громовой треск продлился недолго: «Офицер» встал намертво. В то же мгновение кто-то забарабанил снаружи по броне.
Опять я слышал только обрывки разговора Лабовича с командиром открытой платформы, однако воображение да еще воспоминания об этом бое, нелепые, фальшивые воспоминания, полученные из книг, позволяли мне в деталях представить то, чего я не мог видеть. Чудовищный взрыв разметал контрольные площадки бронепоезда «Единая Россия», следовавшего за нами; чуть погодя наше движение назад привело платформу с 75-миллиметровым орудием прямиком в воронку. Ее колеса сошли с рельсов, пропахали шпалы и теперь беспомощно висели в воздухе. Орудийный ствол задрался кверху, из него теперь можно было обстреливать разве что аэропланы да еще луну. Паровоз и бронированная боевая площадка оказались напрочь отрезанными от Таганаша.
— Капитан Иванов! Ремонтную команду! Живо!
Несколько человек спрыгнули с поезда.
— Подпоручик Карголомский! На открытой платформе полно раненых. Князь, возьмите двух человек, перетащите на «Единую Россию» всех небоеспособных.
Мой друг исчезает в холодных чернилах октябрьской ночи.
— Капитан Иванов! Капитан Соколов! Приготовьте людей к отражению штурма!
Соколов становится рядом. Я заправляю ленту в пулемет, а капитан молча прикуривает папироску и дает мне. У него совершенно спокойное лицо, и я с необыкновенной отчетливостью понимаю: этого человека непременно убьют…
Затягиваюсь глубоко. Когда не знаешь, сколько тебе осталось — четверть часа или вся жизнь, — особенно остро испытываешь удовольствие от курева.
Ждать пришлось недолго. Не прошло и пяти минут, как вал свинца обрушился на поезд разом со всех сторон. На несколько секунд мы все присели у амбразур, пули щелкали по броне, рикошетили внутрь вагона, с открытой площадки кто-то из наших отбрехивался одиночными выстрелами, на паровозе орали от боли, но крик едва доносился до нас из-за пулеметной какофонии. Наконец встал Соколов, наклонился над «максимом» и открыл ответный огонь. Тогда пришлось встать и мне. Проклятая железяка обслуживается двумя номерами пулеметной команды… Бросив взгляд в амбразуру, я обомлел. Никогда не видел ничего страшнее, даже когда ходил в штыковые атаки, даже когда прорывал заграждения из колючей проволоки под Каховкой. Одновременно семь пулеметов осыпали нас свинцовым дождем. Выглядело это так: в абсолютной тьме трепетало семь огненных тюльпанов… Я понял, что Соколов целит по вспышкам. Один из наших артиллеристов с воем отшатнулся от орудия и рухнул на пол. Зато вторая трехдюймовка ожила, деловито рявкнув, еще разок, еще и еще.
— Р-р-р-а! — сказал мне Соколов.
— Что? — крикнул я в ответ, ничего не слыша.
Но тут же понял, что капитан и не пытался заговорить со мной. Просто пулеметы «товарищей» утихли, а их пехота подбирается к «Офицеру», подбадривая себя нестройным «ура».
— Ленту! — гаркнул мой первый номер, выпустив двести пятьдесят штатных смертей. Боже, как быстро расходуются патроны!
Я завозился, вставляя ленту в «максим». Соколов отер пот и, обращаясь к невидимому противнику,