— Вы когда-то, сударь мой, спросили, почему мы — а тогда собралась славная компания, — почему мы здесь, а не по ту сторону фронта. Я ведь правильно воспроизвел вашу мысль, Михаил Андреевич?
— Абсолютно правильно, Георгий Васильевич.
— Да-с. Извольте заметить, тогда я не ответил вам отнюдь не по причине особенной замкнутости характера или особенной гордости княжеской… Поверьте, я не знал, как вам ответить. Для меня столь естественно было оказаться по эту сторону фронта, что… Нет, право же! Я дворянин, офицер, христианин, я давал присягу государю. Чего ж еще? Но я чувствовал: остается еще какая-то неуловимая малость, не связанная ни с моей верой, ни с моим происхождением, однако весьма важная. Мал золотник, да дорог… В тот день я не сумел назвать ее, но и позабыть наш разговор тоже не смог. Теперь я в состоянии объяснить ее суть.
Князь взялся за амбарный замок, висящий на дверях пакгауза.
— Взгляните, Михаил Андреевич, это вещь с характером! Черная (замок и впрямь почернел от времени и простого обхождения), грубо изготовленная, тяжелая… на глаз тут не меньше четверти пуда.
Тут он отпустил замок и темная металлическая туша дважды глухо тукнула в деревянное мясо двери. Туг-туг!
— А знаете, что в пакгаузе?
— Ясновидение никогда не было моей сильной стороной.
— Он пуст. Может быть, какая-то мелочь, ветошь… Намедни его разгрузили, и нынче сей чугунный солдат охраняет воздух. Иначе говоря, аэр. Ничем не заполненное пространство. Но какое впечатление он производит! Сколько в нем первобытной мощи, сколько нигилистического пуризма! Замок отрицает наш с вами мир, и он в какой-то степени чист, поскольку блага, способные заинтересовать нас с вами в мирной жизни, для него — ничто. В нем грубая сила обретается в фокусе, его непробиваемая грудь скрывает пустоту… Не правда ли, вы третий год видите по ту сторону фронта картину, необыкновенно схожую с той, которой я вас сейчас забавлял. — Карголомский уставился на меня, ожидая подтверждения своим словам. Я кивнул:
— Допустим, вы правы.
— А теперь я покажу вам вещицу совсем иного сорта, — он покопался в кармане шинели и вынул книжицу с ладонь размером в переплете из дорогой красной кожи с золотым тиснением. В обе крышечки ее переплета были вставлены бронзовые скобки. Их нанизали на дужку миниатюрного замка. О, что это был за замок! Не какая-нибудь тупая ковка, а тончайшее литье: крошечные птицы, звери, травы, звезды, солнце и луна вальсировали по желтометаллическому тельцу замка-воробушка. Латунь? Какой-нибудь медный сплав? А впрочем, неважно…
Я рассматривал вещицу как зачарованный. Князь усмехнулся:
— Чудесная безделушка, не правда ли? Как вы думаете, когда людям по ту сторону фронта понадобятся подобные штучки? Через десять лет? Через двадцать?
— А что внутри? В книжечке?
— «Деяния апостолов».
Ха! Я ответил ему со всей возможной честностью:
— Хорошо, если через семьдесят.
— Ergo,[4] мне надо быть по эту сторону. Я люблю все сложное и красивое и не готов вывернуть наизнанку свой разум, вкусы и пристрастия ради одной лишь возможности выжить.
— Кажется, я понимаю вас.
Князь спрятал вещицу в карман и направился к нашему бронепоезду. Сапоги его сбивали серебряные бороды с растений, нагло заселивших lebensraum[5] между шпалами.
Карголомский глухо заговорил, не сбавляя шага.
— Михаил Андреевич… мне тридцать семь лет, и я один как перст. Мои родители давным-давно в могиле, моя принцесса Грёза не со мной и никогда не будет со мной, надобность в моем ремесле — ремесле военного человека — здесь в самом скором времени отпадет. Я в этом уверен. Я не стану задумываться о будущем, покуда эта пьеса не доиграна. Да я и не желаю никакого будущего… Поверьте, ваш покорный слуга до сих пор не наложил на себя руки лишь потому, что осознает, насколько это грешно. А вы… вам надо уйти отсюда. Вы молодой еще человек, у вас, быть может, получится начать жизнь заново. Вы ведь не собираетесь в Константинополь? Или куда еще нелегкая занесет…
— Нет, меня там не будет.
— Что ж, это здравое отношение к жизни. Тогда лучше б вам расстаться с белым делом прямо сейчас. Неужто вам непременно хочется видеть финальную сцену? Бегите. Не вижу в этом ничего зазорного.
Я ответил ему несколько неуверенно:
— Исход мне противен. Однако мой долг призывает меня оставаться в Русской армии и до самого…
Он порывисто схватил меня за руку и посмотрел в лицо с неприятной суровостью:
— Оставьте! Откуда вам знать, в чем ваш долг! Не приходило в голову, что ваш долг — завести детей и воспитать их как должно? «Свеча бы не погасла…», сударь мой.
Мы шли по рельсам к теплушке и молчали, думая каждый о своем. Юный морозец, озорничая, втыкал спицы мне под шинелишку.
Холодно.
Красные в Крыму. Все кончено. Если кто-то из наших и добился частного успеха, то теперь от этого успеха не осталось и шлейфа. Все, что я помнил о последних боях Русской армии Врангеля, происходило день в день, час в час.
Время смыкалось вокруг меня, будто стены тюремного карцера.
Мы играли последний спектакль, и в нем мне досталась роль почти что статиста. Второй номер при станковом — стальном чудовище, которое на протяжении нескольких суток пожирало патроны с фантастической скоростью…
Раньше я думал, что пулеметные ленты состоят из сцепленных друг с другом железяк, а оказалось, они матерчатые. В те дни, когда наши еще пытались оборонять Крым, я почти оглох: во время сражения на боевой площадке царит сущий ад. Одновременно молотят два-три пулемета, долбят обе трехдюймовки, офицеры в полный голос орут команды, звенят стреляные гильзы, цвиркают по броне пули красных, в воздухе стоит пороховая гарь. Несколько раз по нам попадали из орудий, и однажды я просто бухнулся на пол, зажимая уши. Близкий разрыв едва не сокрушил мои барабанные перепонки.
Когда мы вели бой, у меня не проходило ощущение страшной уязвимости. С одной стороны, вокруг была надежная броня. С другой стороны, я ощущал весь броневагон продолжением собственного тела. Я представлял себя огромной мишенью, неторопливо переползающей с места на место под шквальным огнем противника и вскрикивающей от боли при каждом попадании.
Каково же было ребятам с открытой площадки с 75-миллиметровым орудием, которую прицепили к нам всего неделю назад? Их-то никакая броня не защищала!
В тот день, 29-го, «Офицер» с утра до вечера катался между дамбой и станцией Таганаш, укладывая атакующие цепи врага в ледяную слякоть.
Ночь установилась холодная, безлунная — прореха в преисподней, да и только. Там и сям перекатывалась беспорядочная стрельба; где наши, где стрелки Фрунзе, мы уже не могли различить. Из ложбины кто-то невидимый истошно орал, мол, обошли! обошли! они повсюду! Лабович остановил поезд, отправив в разведку Иванова, Карголомского и седого артиллерийского капитана по фамилии Соколов. Посреди гудроновой темени медленно раскачивался, удаляясь от поезда, желтый фонарный круг. Остановился. Кажется, там была покосившаяся железнодорожная будка… Вдалеке тахали винтовки. Минута, другая, и фонарное око вновь двинулось над рельсами в нашу сторону. Я услышал обрывки доклада:
— …один боец… из матросского полка товарищей… с версту или чуть более…
Наш дредноут тронулся с места и самым тихим ходом покатился к линии окопов. Навстречу шли, понурившись, белые стрелки. Лабович ругался с пехотным командиром, призывая его вернуть солдат в