Нога болит, как проклятая. Помоги, Господи, доковылять.
На путях стоит бронепоезд самого жалкого вида. Звучно попыхивая, раздувает пары обыкновенный паровоз безо всяких следов бронирования… Перед ним — три теплушки и две открытые платформы. На передней навалены мешки с землей, нагло щерится «льюис» на сошках, пулеметчик меланхолично грызет яблоко. Сзади к паровозу прицеплена одна-единственная бронеплощадка и еще две открытые платформы. На корме бронеплощадки по худо замазанным словам «Товарищ Троцкий» аккуратно выведено: «Офицер». Из амбразур торчат тупые рыла пулеметов, сверху — командирская башенка и две трехдюймовки, закрытые небрежно склепанными кубическими колпаками. Впрочем, орудийные башни производят на меня благоприятное впечатление, в отличие от всего остального. Короткие стволы пушек, прорезающие их посередине, выглядят убедительно. Эх, нам бы под Каховкой побольше таких штук!
Я отыскал командира этого сухопутного дредноута, капитана Лабовича, и представился. Он с сомнением оглядел меня. Зрелище и впрямь было не из душеполезных: землистого цвета рожа, скула, рассеченная глубоким шрамом, тонкая английская шинелишка не по размеру, рубаха с цветастыми заплатами, стоптанные каблуки сапог, трость в левой руке. Без трости я ходить не мог.
— Прямо из госпиталя? — осведомился он.
Я ответил утвердительно.
— Видно, скудноваты госпитальные яства… Эй, Гришка! — кликнул он ординарца, парня лет двадцати. — Покажи ему все. И проследи, чтобы накормили от пуза, иначе ноги протянет.
С моей изувеченной ногой путь в ударную пехоту был закрыт. Да и в любую пехоту, не только ударную. А в кавалерию подавно. И в артиллерию. И в саперы…
Но в команду бронепоезда меня все-таки взяли. Год на фронте и звание корниловца кой-чего стоят на этом свете.
Кормили меня как на убой: треть буханки хлеба, десяток жареных бычков, несколько ломтей свежего арбуза, шкалик пшеничного самогона и горячий чай с сахаром. Такое обилие пищи произвело на меня усыпляющее действие почище колотушки хирурга. Сквозь дрему я услышал хрипловатый голос капитана Лабовича:
— Пускай отоспится. С живыми солдатами воевать сподручнее.
— Денисов! Денисов!
Тусклый свет, льющийся снаружи, отвешивает затрещину по моим сонным очам. Трясу головой, пытаюсь пальцами выдавить боль из глаз.
— Вставай, стрелок, хватит валяться. Захвати винтовку с козел.
Собачий холод. Вываливаюсь из теплушки и понимаю: нет, там, внутри, не было никакого собачьего холода, все-таки вагон обогревался не совсем остывшей печкой-буржуйкой и храпливым дыханием десятка солдатских глоток, настоящий холод — здесь, неужто зима? М-мать…
Коротышка в новенькой офицерской форме из плотного сукна ведет меня к паровозу. Гравий похрюкивает под сверкающими юфтевыми сапогами. Если тут всем дают такую форму и такие сапоги, я попал в рай. При жизни, стало быть, сподобился.
— Я капитан Иванов Дмитрий Дмитриевич. Сочувствую вам, — он кивнул в сторону моей трости, — но ребята уработались ночью, на погрузке снарядов и продовольствия. Поставить в караул, кроме вас, мне просто некого. Придется постоять часика три-четыре. И вот что… если хотите, можете присесть. Заметьте, это я вам разрешил, а капитан Лабович или, скажем, кто-либо еще из начальствующих лиц такого позволения не давал. Понимаете?
— Да, ваше благородие.
— У нас тут без чинов.
— Я понимаю, Дмитрий Дмитриевич.
Мне придется вскакивать, завидев любого другого офицера.
— Превосходно. Теперь главное: ваш пост предполагает бодрость и внимание. Мы находимся недалеко от станции Чонгар, на запасном пути. Тут пошаливают мятежники-орловцы, есть красное подполье да и просто бандитские шайки… Бронеплощадка, вагон, забитый до верху патронами и снарядами, а особенно наш паровоз… для подобной публики… это, знаете ли… — Он щелкнул в воздухе пальцами, показывая, видимо, таким образом особую ценность бронепоезда для всяческих партизан и прочих злодеев.
Я кивнул. Мне нравился этот человек. Караульная служба — самое рутинное дело в армии. Обычно ее отбывают, как неприятную, но необходимую повинность. Иванов, белобрысый карлик, спокойный и деловитый, минуту назад легко перешел на «вы» с простым солдатом; теперь он объяснял простому солдату, почему не стоит ему спать на посту в чудовищную рань, когда еще собаки не просятся на улицу, свинцовый туман обволакивает рельсы и деревья, а земля и небо сочатся цинковой мглой.
— Дошлите патрон заранее. И не стесняйтесь стрелять… Десять дней назад у нас зарезали часового, обобрали, раздели и бросили под откос.
— Подпольщики?
— Да нет, воровское отребье, обыкновенная сволочь…
Ладно. Я из тех людей, которые не спят на посту ни при каких обстоятельствах. «Мультики» ловят, шпарят наизусть молитвы и поэмы, маются, но Морфею показывают кукиш. Кроме того, я более или менее отоспался.
«Грюк-хрюк, грюк-хрюк», — бормочет гравий.
— Стой, кто идет!
— Георгий Васильевич, это я, Иванов.
— Простите великодушно, отсюда ничего не видно. Поднесите фонарь к лицу.
Иванов безропотно подчинился.
— А теперь не сочтите за труд, осветите спутника.
Тяжелый железнодорожный фонарь качнулся у моей щеки.
— Денисов? Вы?
Знакомый голос.
— Я. Он самый.
Серая фигура отлепилась от паровозной туши, антрацитно блеснувшей встречь фонарю.
— Тоже бывший корниловец. Из вашего полка?
— Из моей роты, Дмитрий Дмитриевич. И… корниловцы не становятся бывшими.
Иванов хмыкнул.
Через несколько секунд Карголомский жал мне руку.
— Если бы вы знали, Михаил Андреевич, как я рад видеть вас. Право же, очень рад. Когда сменитесь, поговорим.
И они удалились, оставив меня в добром расположении духа. Оказывается, я соскучился по знакомым рожам. Неуютно мне без них…
Ночью ударил мороз. Начиналась зима, и степь в одну ночь поседела. Трава, еще вчера коричнево-желтая, убитая солнцем, сегодня была схвачена ртутной бахромой инея. Поднялось оловянное светило, но иней не пожелал уступать его скудному теплу. Приходил кот, долго приглядывался ко мне, но, поняв, что я буду сопротивляться его попыткам съесть меня, удалился. С наступлением дня холод только усилился. Я четыре с лишком часа пялился в металлическую степь и задубел так, что когда Иванов привел другого солдата на смену, чувствовал себя родным братом Буратино.
Кружка горячего чаю и треть кружки разведенного спирта вновь превратили меня в живого человека.
Карголомский сидел рядом, улыбался, вел себя дружески, рассказывал о последних боях. Видно, князь тоже соскучился по знакомцам. Как и меня, его привело сюда ранение. Свою тросточку он выкинул три дня назад, но хромота осталась и, как пророчили доктора, не покинет его до конца жизни.
А потом он разом посерьезнел.
— Пойдемте, я хочу вам кое-что показать.
Я повиновался.
Мы двинулись по путям к станционным халупам. Редкие снежинки падали на рельсы и не таяли.