мешает? У вас тут такая вонь, хоть святых выноси. Помнишь Лескова: «И сделалась у них потная спираль…». У вас тут не потная, у вас тут сущеадское амбрэ…
Я озяб до такой степени, что, кажется, мозги отсырели. В голове разбегаются слова. Никак не могут собраться в кучу для самого обычного ответа.
Гость глянул на меня с тревогой, но потом опять принялся болтать. Когда он пришел? Долго ли тут сидит?
…Мне показали пять осколков, извлеченных из моей многострадальной ноги. Пять маленьких, совершенно безобидных на вид кусочков металла. На то, чтобы вынуть их из человеческого мяса, потребовалось три операции. Я до сих пор не могу отойти от той варварской дряни, которой они оглушили меня во время третьей. Что было до этого? Опиум? Морфий? Какая разница, мне не было больно… На третий раз ни опиума, ни морфия не оказалось в наличии. Сестричка со строгим лицом и темными от въевшейся земельки селянскими руками поднесла мне полный стакан водки, а доктор, как только я выхлебал положенную порцию, ударил меня по голове киянкой, которую из милосердия обшили войлоком, набив под него малую толику ваты. А потом приложили еще разок, когда я стал пробуждаться и забился от боли на операционном столе. Теперь маленькие, беспрестанно работающие молоточки наполняют мою голову. И я никак не пойму, где сон, где явь, почему еще недавно меня обступал со всех сторон бархатный сентябрь, а сейчас бора, лед и холодное сердце Крыма высасывает из меня живое тепло.
Как давно из меня вырезали последний осколок? Час назад? День? Неделю?
— Холодно…
— Да, топят у вас тут скверно, — осторожно подтверждает Никифоров. — А ты смотри-ка, ожил… Холодно тебе? Скоро уймется бора, станет лучше.
— И слабость. Поверишь ли, я встать с постели не могу. Вон… утка.
— Да ты ведь ранен! К чему тебе вставать.
— Но я же взрослый человек, мужчина… Невероятная слабость. Никогда бы не поверил, что со мной такое может быть. — Правда же состояла в том, что мне и говорить было трудно. Слова сцеживались по капле, клонило в сон или это и был сон, откуда тут Никифоров, он ведь в Северной Таврии, у Слащёва… Его перевели к Слащёву, он же ранен был, и его перевели к Слащёву… да? Вроде бы тридцать четвертая дивизия…
— Ха! Не спи, замерзнешь.
Я встряхнулся.
— Ты, брат, не горюй. Что тебе горевать? Не кладешь под себя и радуйся. А то ведь был я у Саши Перцева, так он совсем инвалид, развалина, смотреть страшно. Сестры милосердия помогают, но, знаешь, отворачиваются. А ты, брат, богатырь. Выжил. Думали, не выживешь. Сдюжил! Теперь на поправочку, на поправочку, скоро подымешься…
— Дубина ты, Никифоров.
Он раскатисто захохотал.
— Ты же, вроде, должен быть у Слащёва…
Тут на меня накатила дурнота, и я не расслышал его ответа.
— …приглядел себе тут кого-нибудь… женского полу?
Я боялся засмеяться, боли опять сцапали бы меня в свои нежные ручки.
— Трепло… Дай лучше зеркало… хочу посмотреться.
Он развел руками и беспомощно улыбнулся.
— Зеркала нет подходящего? Да я же видел…
Качает головой.
— Что, до такой степени?
Никифоров поднял брови, глядя в сторону. Вяло пожал плечами, мол, степень как степень, далась она тебе, Мишка, эта самая степень.
— Ладно… тезка… отверни одеяло… отвернул?
— Да вроде.
— Как там у меня… нога? Левая.
— Да… не разберешь. Вся в доспехах.
— Но она вообще-то есть?
— Есть.
— Точно?
— Да что за глупости, брат, я ж тебе ясно…
— Точно?!
— Твоя левая нога на месте, Мишка.
— Спасибо что пришел. Правда. Тут паршиво…
Я видел, что ему до смерти хочется спросить что-то важное, но он никак не наберется храбрости.
— Ты… потрогай мои пальцы.
— Да тут не доберешься.
— Доберись, очень тебя прошу.
Он завозился.
— Что? Как?
— Держу тебя за твой дурацкий палец.
— Не чувствую. Я ничего не чувствую! Я ничего не чувствую!
— Не ори!
Никифоров, как видно, сжал посильнее, и я ощутил: да, есть у меня палец, палец у меня на месте, жив-здоров мой милый пальчик. Какое счастье!
— Теперь верю…
Он встал, потоптался и, кажется, собирался уйти. Но вместо этого, приглушив голос, Никифоров задал вопрос, ради которого, наверное, приходил сюда, да только никак не решался выговорить:
— Половины наших уже нет. Или даже больше. Я не знаю, получится ли что-нибудь у нас, но только, думаю, ничего не получится. Всё. Так?
— Скорее всего, ты прав.
— Знаешь, брат, а может, оно и к лучшему.
— В каком смысле?
— В таком. После девятьсот девятнадцатого года сколько народу в России поумирало, если считать до июля две тыщи пятого? Миллионы. Сотни даже миллионов. Так?
— Пожалуй, так.
— Куда же они денутся, если мы все тут перекроим? Пропадут совсем? Конечно, злодеи-то ладно, пусть пропадают, но ведь и хороших людей пропадет тьма. И обычных тоже, ну, средних. Выходит, зря они жили? Зря работали, зря маялись, зря любили друг друга, зря детей растили? А кто душу спас и в рай попал — тоже зря? Вынут его оттуда или прямо там душа рассеется? Думал ты о таком? Ты же умный. А?
— Думал.
— И?
— Не знаю…
Через пару недель мы опять встретились с ним. Улыбались, говорили ничего не значащие слова… «Как нога?» — «А как с харчами?» — «Жив, и слава Богу…» Но к тому тревожному разговору так и не вернулись.
Спустя еще неделю его убили под Мелитополем.
«Думал ты о таком?»
Степь наводила уныние цветами выжженного солнцем бурьяна. Глухой полустанок под Джанкоем, кривенькие татарские домики, деревянная будка. Ветер насвистывает вечные три ноты, — еще сарматы не растворились в лоскутном населении Крыма, а он уже выучил этот мотив…