осколочная бомба. Она нарочно застревает в проходе и говорит:
— Простите, я сейчас выхожу.
Все окружающие с готовностью поддерживают ее. Пусть она немедленно покинет порядочный общественный транспорт! Таким, как она, здесь не место! Приличные пассажиры такого безобразия не потерпят.
Они смотрят на школьницу и думают: музыка, должно быть, пробудила в ребенке возвышенные чувства. Но эти чувства лишь сжимают ее пальцы в кулак. Иногда несправедливые обвинения пассажиров нацеливаются на какую-нибудь серятину, к примеру, вон на того молодого парня с заношенным парусиновым рюкзаком, набитым всякой дрянью. На него легче всего подумать. Пусть сейчас же сходит, пусть проваливает к своим дружкам, иначе схлопочет по физиономии от здоровяка в шерстяной куртке.
Народный гнев всегда прав, он оплачивает свой проезд кровными шиллингами, и он это докажет любому контролеру. Он с гордостью протягивает прокомпостированный билет и уверен, что весь трамвай — только для него одного. Ему-то не приходится неделями сгорать в геенне огненной от страха перед появлением контроля.
Какая-то дама, которой, как и всякому из нас, не чуждо чувство боли, громко взвизгивает. Ей изрядно досталось по голени, этой жизненно важной части скелета, на которую частично давит ее вес. Разве разберешь в такой давке, опасной для жизни, кто виноват и кого притянуть к ответу? Окружающих накрывает заградительный огонь из обвинений, оскорблений, заклинаний и жалоб. Из раскрытых ртов изливаются сетования на собственный жалкий жребий и выплескиваются проклятия на головы других. Все они плотно прижаты друг к другу, как сардины в банке, вот только маслом их еще не полили, пусть подождут, еще не вечер.
ОНА со злобой пинает ногой какого-то мужчину, попадая прямо по твердой косточке. Ее соученица, на ногах которой пламенеют двумя вечными огоньками туфли с чудесными высокими каблуками, а фигура упакована в новомодное, отороченное мехом кожаное пальто, однажды дружелюбно спрашивает ее:
— Что ты на себе таскаешь? Как это называется? Я имею в виду не голову у тебя на плечах, а вон ту коробку за плечами.
— Это так называемый альт, — вежливо отвечает ОНА.
А что это за штука такая, этот, как его там, альт? Никогда не слышала такого странного слова, — весело щебечет напомаженный ротик. Ходит тут одна такая и таскает на себе странную штуковину, ну, этот, как его, альт, неизвестно на что пригодный. И все должны уступать ей место, ведь этот альт такой здоровенный. ОНА нисколько не боится выходить с ним на улицу, и никто не арестовывает ее на месте преступления.
И те пассажиры, что держатся за поручни и виснут на них всей тяжестью своего веса, и те немногие счастливчики, что гордо восседают в трамвае под завистливыми взглядами попутчиков, безнадежно тянут вверх шеи на своих изношенных туловищах. Им не удается высмотреть вокруг себя никого, кто мог бы стать мишенью оскорблений и обид за их ноги, отдавленные чем-то твердым.
— Кто-то только что посмел наступить мне на ногу, — изливается из чьей-то глотки поток плохой литературы. Кто преступник? Открывается заседание пресловутого Первого венского трамвайного суда, чтобы вынести вердикт и приговор. В любом фильме про войну всегда отыщется хоть один герой, который вызовется в добровольцы, даже если набирают команду смертников. А эта трусливая собака прячется за нашими терпеливыми спинами. Сопровождаемая толчками и подпихиваниями, из вагона вываливается целая куча мастеровых предпенсионного возраста, смахивающих на крысиный выводок. За плечами у каждого — сумка с инструментами. И вот эти трудяги топают целую остановку пешком! Если какой-то баран возмущает спокойствие вагонных овечек, то возникает срочная нужда в глотке свежего воздуха, а снаружи его предостаточно. Воздуходувке, обдающей хозяина волной раздражения, с которой жена дома поставит ему ужин на стол, требуется свежий запас кислорода, а то ведь, пожалуй, она не сможет как следует функционировать. Какая-то фигура неопределенной расцветки и формы вдруг дергается, едва не падая, другая фигура вопит, будто ее режут. Облако ядовитого венского тумана наползает на трамвайный лужок, заполненный народом. Кто-то в сердцах не удерживается от крепкого словца, сожалея о заведомо испорченном свободном вечере. Ишь, как они разошлись. Их ежевечернее отдохновение, которому следовало начаться минут двадцать назад, сегодня не наступило. Вернее, отдохновение это грубо прервано, как грубо надорвана разноцветная жизненная упаковка у жертвы, упаковка с инструкцией по использованию товара, и теперь его не сунешь на прежнее место на полке. Незаметно взять новую и неповрежденную упаковку жертве не удается, ее сразу схватит продавщица и обвинит в магазинной краже. «Следуйте за мной, не поднимая шума!» Но дверь, которая ведет или которая, как казалось, вела в кабинет директора, — это дверь-обманка, и за стенами нового, с иголочки, супермаркета вам больше не предложат новинок недели, там, за этой дверью, Ничто, совершенное Ничто, лишь темень, и покупатель, никогда не замечавший за собой особой скупости, проваливается в бездонную пропасть. Кто-то на принятом здесь языке образованных людей произносит:
— Прошу незамедлительно покинуть салон!
Из его черепушки торчит пышный клок шерсти горного козла, поскольку на голове у этого человека охотничья шляпа.
ОНА своевременно приседает, прячась за пассажиров, и прибегает к новой злой уловке. Сначала ОНА устраивает вокруг себя крупногабаритную свалку из музыкальных инструментов. Они служат для нее чем-то вроде изгороди. Она делает вид, что завязывает шнурок на ботинке, свивая из него петлю для соседа по вагону. Она как бы между прочим с силой щиплет за икры то ту, то эту даму, похожих одна на другую. Вот у этой вдовушки наверняка будут синяки. Дама, изуродованная таким способом, высоко подскакивает на месте, словно светлая струя фонтана, подсвечиваемого в ночное время и привлекающего всеобщее внимание, затем она кратко и точно обрисовывает свое семейное положение и переходит к угрозе, что оно, это самое семейное положение, и прежде всего ее покойный супруг, самым ужасным образом отразится на ее мучительнице. Дама призывает полицию! Полиция не появляется, ведь сразу за всеми ей не уследить.
ОНА напяливает на лицо выражение музыкальной невинности. ОНА ведет себя так, словно находится в плену таинственных сил романтической музыки, требующей полной эмоциональной самоотдачи, и ни до чего другого ей нет дела. Глас народа выражает единое мнение: наверняка эта девочка с пулеметом под мышкой тут ни при чем. Как это уже бывало, глас народа и на сей раз заблуждается.
Иногда находится кто-то, кто в состоянии точнее оценить ситуацию, и вот результат. Он указывает на истинную преступницу:
— Ты это сделала!
ЕЕ спрашивают, что она может сказать в свое оправдание под лучами яркого солнца взрослой мудрости. ОНА молчит. Пломба, которую ей вшили под язык родители, эффективно препятствует тому, чтобы она выдала себя, сама того не ведая. Она не защищается. Часть пассажиров набрасывается друг на друга, защищая от обвинений глухонемую. Чей-то трезвый голос утверждает, что скрипачка быть глухонемой никак не может. Окружающие не приходят к единому мнению и оставляют ее в покое. В их головах гуляет призрак веселой и шумной вечеринки в винном погребке, и на него расходуются целые килограммы интеллекта. Остаток соображения уничтожается алкоголем.
Страна алкоголиков. Город музыки. Взгляд этой девочки устремлен в необъятный мир высоких чувств, а ее обвинитель в лучшем случае слишком часто заглядывает в пивную кружку, и он робко умолкает под ее взором.
Просто протискиваться между ними — это ниже ЕЕ достоинства; устраивать давку — дело толпы, а не занятие для скрипачки и альтистки. В угоду своим маленьким радостям она идет даже на то, чтобы появиться дома позже положенного, пусть там и ждет мать с секундомером в руке и с грудой упреков. Она взваливает на себя этот дополнительный груз, хотя всю вторую половину дня музицировала и размышляла, играла на скрипке и высмеивала бездарей. Она хочет внушать людям страх и трепет — чувства, подобные этим, заполняют программки концертов в филармонии.
Зритель, пришедший в филармонию, использует строчки из концертной программки как повод, чтобы объяснить другому слушателю, сколь сильно содрогается его душа от скорби, пронизывающей эту музыку. Он только что прочитал об этом или о чем-то подобном. Скорбь Бетховена, скорбь Моцарта, скорбь Шумана, скорбь Брукнера, скорбь Вагнера. Эти скорбные чувства — его единоличная собственность, а он к тому же —