ходу порешив, что делать, уже развязывала мешок, в котором сидели пойманные раньше кошки. Кошки в мешке отчаянно вопили и мяукали.
Животные, почувствовав, что миг свободы настал, разбежались в разные стороны, распушив от радости хвосты. Васюшка, швырнув на землю бабушкиных котов, бросился спасать свою добычу. Однако было поздно. Ищи ветра в поле! — кошки попрятались где могли. Маруська же, увидев, что животные вне опасности, засмеялась в лицо Васюшке, побежала домой и закрылась на крючок...
Ночь была студеная, закуржавели окошки, в трубе гудело, стены от холода потрескивали. В середине ночи до слуха Маруськи стали долетать разные кошачьи голоса, раздающиеся из-под дверей. Это, поняла Маруська, кошки, не нашедшие дороги домой после того, как их освободила Маруська, пришли к ней домой и просятся в тепло.
Маруська встала с кровати и открыла дверь; животные один за другим перепрыгнули через порог, ластясь к человеку, приютившему их в беде.
Семь кошек поселилось под сердобольным крылышком Маруськи. Кормить их было нечем, но Маруська как-то обходилась, во всяком случае животные не пропадали с голоду. Вскоре вернулась мать. Найдя в избушке кошачьих квартирантов, она тотчас всех до единого выкинула на мороз, а Маруське в наказание шлепков надавала. Мать запретила Маруське выходить на улицу, однако Маруська не послушалась. Склав в мешок несчастных животных, она отправилась по домам Берикуля разыскивать хозяев.
После войны уцелевшие в боях шахтеры не сразу все вернулись домой, они служили в армии. В шахте не хватало бурильщиков, каталей, отпальщиков, мотористов и подсобных рабочих. Одни бабы работали после войны, как и в войну. Пошла на работу и Маруська, она кончила специальные курсы и поступила в компрессорную — машинами закачивать в забои и штреки воздух.
Фронт работ разворачивался, местных баб не хватало. Тогда на Берикуль прибыли завербовавшиеся, а также осужденные на принудительные работы заключенные. Все они определены были на подземную работу, чтобы добывать золотую руду.
У Маруськи появилась подруга — Даша Винокуриха, вдова-красноармейка, тоже компрессорщица. Даша Винокуриха научила Маруську искусному вязанию. Часто в свободные вечера Маруська вечеровала у Даши, сидя возле топившейся печки; подруги вязали — одна носки, другая — платок ажурный с кистями.
Даша жила не одна. Из жалости, видно, она приняла на жительство постояльца из осужденных, парня с чудным нерусским именем Генрих. Маруська, посещая Дашу, приглядывалась к Генриху и жалела его: в нем еле душа держится, такой он был тощий и слабый. По ее мнению, Генрих не только не должен был работать каталем, он даже на поверхности должен был отдыхать и поправляться.
Однако Даша рассуждала иначе. Она находила Генриха вполне пригожим для работы. «С полгодика еще послужит, говорила она, а там ему выйдет замена: не вечно же мужиков будут держать в армии».
Постель Генриху Даша Винокуриха, как она делилась с бабами, в том числе и с Маруськой, устраивала у порога на скамейке, а на свою перинку она пускала его изредка, когда постоялец не казался ей особенно истощенным. Бабы смеялись не то шутливым, не то серьезным речам Даши, а Маруська Блоха вздыхала: жалко ей было Генриха. «Бедный Генрих!» — шептала она одними губами.
Генрих не только в шахте работал, он и по хозяйству помогал Винокурихе — возил дрова с Осиновой горы на санках. Плохо одетый, в одной дырявой стеганой фуфайчонке, в парусиновых штанцах и резиновых чунях, он волок санки с дровами, в три погибели согнувшись, и Маруська, глядя на него из окна своей халупки, чуть не стонала, так ей было больно за Генриха. Насквозь провеянный ветрами, он, синий лицом, чакал зубами и приплясывал. Маруська, не в силах побороть в себе жалость, выскакивала из избенки и зазывала к себе Генриха погреться возле печки и отдохнуть.
Однажды мать Любовь ушла в ночную смену: с шести вечера до шести утра — ее смена. Маруська только что вернулась из компрессорной и суетилась по домашности. За окном выла вьюга, ветер и снег царапались в стену. Вдруг сквозь вой и вихрь непогоды Маруська услышала покашливание и жалостное скуление. Она выскочила на холод — по дороге бедный Генрих тащил санки с дровами, пригнувшись к земле, лица словно у него не было. Маруська схватила Генриха за руку и потащила к себе в избу.
— Погрейся, иди погрейся, Генрих! — уговаривала она. Генрих не сопротивлялся, шел за ней следом покорно, пришибленный холодом и судьбой.
Маруська напоила Генриха морковным чаем из медной обжигающей губы кружки, усадила возле топившейся печки. От чая и тепла Генрих разомлел, глаза его слипались: после смены он еще не отдыхал и хотел спать.
— А ты усни, — предложила Маруська. — Ляг на мою кровать и усни, а я тебя, когда надо, разбужу.
— Домой пора, на квартиру, — сказал нетвердым голосом Генрих. — Даша будет сердиться.
— Пусть сердится, а ты отдохни, — уговаривала Маруська. — Успеешь на свою скамеечку...
Генрих покорился и лег на Маруськину деревянную лежанку. Маруська укрыла его лоскутным одеялом.
Как только голова его коснулась подушки, он мгновенно уснул. Ему было хорошо на настоящей постели, под теплым настоящим одеялом. Он ровно дышал и улыбался во сне.
Маруська долго сидела возле Генриха, смотрела при свете коптилки ему в лицо и думала: тоже ведь чей-то сын, где-то сейчас мать о нем думает...
«Зачем эти мучения, — думала она. — К чему все это? Разве для мук рождается человек?..»
Маруська погасила коптилку и прилегла рядом с Генрихом. И даже приобняла его, подумав: мой сыночек...
Уснула незаметно. Сквозь сон ощутила: Генрих обнимает ее и крепко целует в лицо.
Маруська проснулась для горя и позора.
Она открыла глаза от крика, — над ними с Генрихом стояли мать Любовь и Даша Винокуриха. Мать пришла с работы из шахты; Даша по санкам с дровишками, стоявшим возле Маруськиной халупки, определила, где заночевал ее постоялец, и зашла, чтобы разбудить его и прогнать домой. Даша думала, что Генрих застыл где-нибудь посреди дороги от немощи и холода, а он, оказывается, устроился на удобный переночев, — ходок!
— Вот она, Любовь, твоя малолеточка! — укоряла Даша Винокуриха мать. — Из молодых, видать, твоя ненаглядная, да ранних: чужого мужика заманила, спит с ним, как со своим, в обнимку, — где только выучилась развратству!
Мать засучила для расправы над дочерью рукава кофты.
— Нет, Любовь, если ты ее сейчас, — ровно, хотя и с гневом в голосе, говорила Винокуриха, — если ты ее сейчас не проучишь как следует, я ее сама отдую, без волос, курву, оставлю. Тоже мне, подруженька! Змея!
— Ты не сумлевайся, Дашка, я ее проучу, — говорила Любовь. — У меня на нее чешутся кулаки... — И она шагнула к лежанке. Маруся плотно зажмурилась и закрыла лицо руками.
...Спустя полтора года Маруську привезли на Берикуль, чтобы судить по месту жительства показательным судом.
Ей предъявлялось обвинение в бродяжничестве. У нее был маленький ребенок — ее жалели и согревали добрые люди. Но ребеночек умер, и Маруська не вынесла горя и одиночества — вышла на большой щебенистый тракт, по которому на машинах везли на богатые рудники разные товары и продукты, и полностью отдалась на доброту шоферов. Иной из них подвезет, и обогреет, и накормит Маруську по- братски, а большей частью ее жалели лишь на словах, а на деле обнимали грубо, тискали или в кабине, или под стогом...
— Вы бродяжили, — обращаясь к Маруське, сказал судья, — что вас на это толкнуло?
— Не знаю, — сказала Маруська; подумав, она добавила: — Не знаю.
Она и в самом деле не знала. Она могла сказать только то, что уже говорила и себе, и судье: о непонятной никем жалости к Генриху, струсившему потом перед Дашей и не вступившемуся за нее,