которыми его опутывали на ночь, чтобы он далеко не убрел, и, заскучав в одиночестве ночи, идет к стану. Однако, прислушавшись, они догадались, что это не так. Игренька — смирный, старый, битый, не один год водовозку возил, не посмеет он по своей водовозной робости супротивничать — сбрасывать с ног путы. Ехал вне сомнения вершный. Кто же? Насторожились бабушка с мамой. А копыта все ближе и ближе. Вот уже возле стана слышится копытный топ. Уздечка зазвенела. Стал вершный — не слышно копыт. На маму с бабушкой нахлынуло оцепенение: что-то сейчас будет! Ясно, кто-то не с добрым намерением приехал. Кто он такой? Если бы добрый человек, он подал бы голос, а этот молчит. Ни звука. Даже дыхания его не слышно. А потом... Потом страшное вышло: в дверях застучало, заскреблось, кто-то зубами клацнул — просунулась вовнутрь стана не то свинячья, не то собачья, не то человечья харя — а оскалилась. Черт, вот кто явился к нам на стан!

Позже мне много-много раз приходилось слышать рассказ о том, как на стан ночью являлся черт. Рассказывала о черте бабушка Настасья, рассказывал дедушка Степан, рассказывала и мама. Они рассказывала о черте и поодиночке, и сообща, все враз, перебивая друг друга и приводя подробности: в дверях заскреблось, застучалось — и просунулась зубастая харя...

О черте, приходившем на стан ночью, поначалу рассказывали вполголоса, с опаскою и оглядкой: не пришлось бы отвечать за опиумное суеверство. Но с годами опасения угладились, и страх понемногу улегся. Перед войной, помню, о черте говорили уже в полный голос и потихоньку посмеивались. После войны, когда подлечили раны да оплакали не вернувшихся с фронта бойцов, смертью храбрых полегших за артельную жизнь, о черте говорили громко, весело, под гогот и ржанье большого застолья.

Особливо о бесенке любила глаголать бабушка Настасья. Свой рассказ она начинала исподволь: как подаяние, в укор председателю, собирала, как ей подавали щедро, как угощали ее, усадив за стол. И о Мише Знаше, лежебоке и лодыре, она говорила: в колхоз вступил, думал, манна небесная ему прямо в рот посыплется, а его работать заставляют... И стан бабушка обрисовала словесно: и соломку, и дымоход, и очаг на голой земле. Дальше — больше, вот она уже о хлебе, как его убирали, говорит, вот и к заветному местечку наконец добралась — о чертушке, пожаловавшем к нам на стан в ночную пору.

— Лежу я, как собачка, на соломе в стану земляном, — с насмешливой улыбочкой, весело так рассказывает бабушка Настасья. — Лежу — по правую руку от меня дочушка Нюрка, старшая, по левую — Волька, меньшая, спят мои девки без задних ног. А поблизости от меня по ту сторону очага сноха Авдотья тоже, как и я, на соломке устроилась, детишки ее, мои внучата, с ней рядком спят: по левую руку Митрий, старший, по правую — меньшой, Ванька, вот он сейчас рядом со мной сидит и оскаляется, ишь, весело ему! Ладно. Внучата спят, а снохе, слышу, не спится, ворочается она с боку на бок, вздыхает, о судьбе горемычной думает, за детишек опасается, как их одеть да обуть, да накормить. Тяжело бабе жить без мужа. Старик же мой, Степан, возле двери устроился, спит, дышит с нахрапом по своей застарелой привычке. Слышу: скачет кто-то, копыта по земле тук да тук, я и сдогадалася — анчутка! Степана ногой толкнула: пробудись-де, старый! Он послушался меня, проснулся и, слышу, затаился возле дверей на соломе. Слышишь? — говорю ему. А он мне: слышу, говорит, Настасьюшка, все слышу. Бес, говорит, зачем- то к нам пожаловал. Тогда я к снохе: слышишь ли, Авдотья? И она мне в ответ: слышу, говорит, мамынька... Тогда я им, снохе и старику своему, велю: молитву, говорю, поскорей читайте!.. А нечистый вот он, уже в дверь стучится копытом, уже в щель харю просовывает. Темно в стану, а черта все одно и без света видно. Как увидела я глаза его белые и роги, так помрачение на меня накатило, в беспамятство я, кажись, ненадолго впала...

Рассказ бабушки в этом месте подхватывала мама.

— Мне память, как мамыньке, от страха не отшибло, — говорила она. — Только шибко я перепугалась, когда в дверь харя просунулась. И оттого на меня накатилась трясучка. Как в лихоманке я вся трясусь, сама «отче наш» читаю и детишек правой рукой крещу. А он на меня смотрит, черт-от: глазищи белые, язык красный висит, как у борзого кобеля, с него слюна срывается на землю каплями...

Далее рассказ о черте брал в руки дедушка Степан, главный, как тому следовало быть, герой и победитель нечистой силы.

— Как просунул бес в дверь свою рогастую голову, — говорил он, — мне такая мысль вспала в голову: не так страшен черт, как его малюют. Не то деды-прадеды видывали да не пасовали. И супостатов побеждали, и всяких врагов, которые на нас перли темной несметностью, на обе лопатки укладывали. Что мне черт хвостатый. Семь бед, один ответ. Страшнее того, что со мной вышло, теперь уж мне не испытать, терять мне нечево. Старый, за свою жизнь мне ничуть не боязно, а дочушек да двух внучков, окромя деда, защитить некому. Тут потихоньку достал я подоткнутый к жердине кисет с турецким самосадом, от его дыма мухи дохнут и слепнут курицы, насыпал горсть крупки и со словами «господи благослови!» — сыпанул табаком прямо в харю нечистому...

Тут все слушатели, бывало, начинали смеяться. И я тоже, бывало, много раз слышавший эту историю, не мог удержаться от смеха. До боли в брюхе смеялся, представляя себе, как наяву, как дедушка Степан сыпанул горсть самосада черту в морду.

Дедушка Степан умолкал. Но он не смеялся, как все, сидел за столом хмурый и серьезный, отчетливо сознавая о своем героизме. Просмеявшись, все к нему с вопросом: дальше что, дальше? Но дедушка в ответ ни слова. Сидит старик ухмыляется, глаза лукавые прищурил, а в них молодое озорство. Потомок дедов- прадедов, побеждавших супостатов, приходивших на Русь, победитель черта, он сам чуток смахивал в ту минуту на черта.

Повествование продолжала бабушка.

— Очкнулась я, — рассказывала она веселым голосом. — Как сыпанул мой Степан в харю нечистому турецким табаком, я не видела. А услыхать услышала: чих на черта напал. Глаза-то ему белые запорошило табаком и в нос угодило, вот он и расчихался как угорелый: чих да чих...

Рассказ обрывался, его заглушал всеобщий хохот.

— Ха-ха, чихает...

— Хы-хы, чертушка чихает...

— Ох-ох, смехота!..

Все смеялись. Смеялись, от удовольствия махая руками, хватаясь за животы, катаясь по полу. Шутка ль в деле: турецким табаком черту в морду. А на него чих напал!..

С тех пор прошло много лет. В живых давно нет и бабушки Настасьи, и дедушки Степана. И моей маме, Авдотье, уже под восемьдесят — совсем старенькая. Редеет моя родня. Но когда, бывает, мы, последние из могикан — Гридасовы, спишемся и съедемся и повстречаемся, мы непременно припомним далекий 1933-й, стан на полях, Мишу Знаша, черта, горсть турецкого табаку — и посмеемся.

И я сейчас, заканчивая эту быль, не утерплю, наедине сам с собой дам волю одолевавшему меня смеху:

— Ха-ха-ха...

Юродивые

Месяц едет;

Котенок плачет,

Юродивый, вставай,

Богу помолимся!

А. С. Пушкин. Борис Годунов

Когда и откуда Кирила Масленников, трубочист и жестяных дел мастер, появился на обозримом горизонте общественности города Тарасова, никто точно сказать не мог. Сдается, что это случилось в начале пятидесятых, когда впервые после войны перед городом остро встал вопрос о благоустройстве: ставни всех индивидуальных домов были покрашены в однообразно зеленый цвет, а улица центральная была вместо булыжника залита асфальтом.

Были в тот знаменательный год в городе Тарасове освоены и другие новшества. Сломали старый

Вы читаете В русском лесу
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату