Детские сады, где она могла бы работать воспитателем, закрываются.
Мать уговаривает ее идти в медицинское училище на медсестру.
Зарплата медсестры сейчас сколько?
Вера говорит:
– Раньше мы о чем-то мечтали… Что-то купить… Теперь все. Ни о чем не мечтаем…
Что может дать этому Телу его головной мозг?
Набоков говорил, что литература не может влиять на нравственность общества.
Набоков, литература не существует здесь, где нет тетрадей и новых трусиков для девочки 14 лет.
Где нет библиотек, а если они есть, в них нет Набокова.
Вера и ее дочь Галина – глубоко нравственные, верующие люди.
После развода со своим алкоголиком Вера (ей 36 лет), красивая, высокая, тихая, добрая и честная женщина, ни разу не спала с мужчиной.
Поэтому у нее и была, видимо, операция по гинекологии – или это последствия трудных родов в антисанитарной обстановке родильного дома, когда разрывы слизистой оболочки были плохо зашиты.
Вера недавно два с половиной месяца пролежала в больнице, а ее девочка жила одна.
Вера существует только для своей дочери.
О чем мать размышляла, лежа в больничной палате перед операцией?
Галинка – красивая, высокая и полная 14-летняя девочка с сильным характером, добрая, любящая маленьких детей – стесняется своей одежды и своей полноты.
Полнота потому, что Вера и Галинка питаются хлебом, картошкой, солеными овощами, макаронами.
Все лето они поливают, полют овощи на своем огороде, солят огурцы, помидоры, капусту.
Они спасаются от голода, как Робинзоны, в ожидании того, что придет спасение – когда-нибудь.
Это уже не Тело, не народ.
Это – отдельные люди.
Человек нравственней и выше народа, толпы.
Вера и Галинка никогда никого не обидели, они живут тихо, как монашки.
О чем думает Вера: боится оставить дочку сиротой. Любит, жалеет ее и жалеет всех вокруг.
О чем думает Галинка: боится за мать, любит ее, мечтает о любви, о красивой куртке, хочет похудеть, робко размышляет о муже, о деточках. Возится с соседскими малышами.
Мама и дочка никогда не ссорятся.
Нужна ли им Литература?
Нужна ли им нравственность, если они глубоко нравственны?
Думаю, что это они нужны литературе.
Набоков, влияют ли нравственные люди на литературу?
«Нет».
1992 год
Мальчик Майк с петроградской стороны
В первый раз я увидела моего любимого певца (ныне ушедшего) много лет назад, малоснежной ветреной зимой, мы долго добирались на концерт в трамвае через какие-то промзоны, бац, приехали: ДК. Узковатый зал, люди деловито испытывают магнитофоны («раз, раз-раз, даю пробу»), шум, Артем Троицкий на сцене. Не помню, кто пел первым, но хорошо врезалось в память сообщение, что накануне у бедных певцов руководство попятило все электроинструменты за их выступление на Тбилисском фестивале, и музыканты играли на простеньких гитарах, а ударник бил по пустым жестянкам. Тут же присутствовал и фаготист (то ли гобоист, не помню), даже виолончелист, короче, это были так называемые акустические звуки, древние звуки школьной художественной самодеятельности эпохи ВИД… Пел своим благородным тенорком Гребенщиков, расхлябанно блямкал оркестрик, а тут как раз на сцене оказался тот, кого ждали, мальчик Майк с Петроградской стороны. Миша Науменко. Он встал очень прямо, даже надменно, музыканты напряглись, ударили кто во что горазд, поехала какая-то простенькая игра, и Майк закричал ровно, чеканно, нахальным тоном под этот звенящий бубнеж. Это было, конечно, пение, прослеживалась даже какая-то весьма древняя мелодия как у дьячка в храме; но Майк сделал нечто с нашими душами, вроде бы спас их, увел в свой цветущий мир, где царила в разных формах его великая любовь, в том числе и в таком виде как заунывный повтор «ты дрянь», бессильное заклятие против сводящей с ума милой женщины, которая ухом не ведет при словах «ты спишь с моим басистом и играешь в бридж с его женой». Такие почти скотт- фицджеральдовские мотивы поведения, то ли жизнь с колдуньей и наркоманкой Зельдой, то ли мелодия из «Великого Гэтсби» – или, может быть, что-то от «белесой ведьмы» Венички Ерофеева, несмотря на то, как несхож мир общежитий подмосковных кабельных рабочих и мир петербуржских интеллигентных коммуналок, портвешок-то один на всех, всем от него въезжать в кайф и затем быстро жить.
Майк Науменко пел свои песни монотонно, в лучших традициях близкого моего сердцу тогдашнего театра Эфроса (который, кстати, требовал от артистов этой великой монотонии, в коей, как я теперь понимаю, наслушавшись музыки Владимира Мартынова типа первые полчаса «Ночи в Галиции» или целиком «Страсти по Иеремии», – в коей заключен некоторый закон искусства «не настаивай») – и это был крик поэта, непохожий на обычное эстрадное пение, пусть даже самое заливистое. Как непохожа вообще речь автора на речь актера. Науменко как бы не замечал смысла собственных слов – и тем большее внимание обращал на это дело слушатель, приемник с антенной во лбу, регистрирующий простую, чистую, свободную от акцента и подсказки интонацию – это был случай, когда зритель в зале становится гениален, он понимает все что надо (много больше).
Насчет того же, я помню, Марк Захаров начала восьмидесятых говорил своим актерам: читайте текст так, как будто вы поете оперу, причем на китайском языке. Актерам было дико, им не давалось то, что легко дается поэту: пение без выражения, монотонность.
Эта монотонность, однако же, требует другого: прямого попадания текста в то место у человека, где ухает, когда он валится в пропасть или когда при нем бьют голодную кошчонку, – в то место, где екает от страха душа. Вот туда идут все важные тексты.
Майк пел деревянно и внаглую, четко произнося слова:
– Я сижу в сортире и читаю «ROLLING STONES»… Веничка на кухне разливает самогон… Вера спит на чердаке, хотя орет магнитофон… Ее давно пора будить, но это будет мовето(ууу)н… «- и далее:» Я боюсь жить, наверно, я трус, денег нет, зато есть – (обрушиваясь): – Пригородный блю-у-у-уз…
Зал в течение всей этой заводной песни (рок-н-ролл же, старики) готов был взорваться, но молчал, впитывая слова. Веничка Ерофеев свободно мог бы разливать у них на кухне самогон, хотя он чурался культуры диких рок-н-рольных пацанов, снобов и англоманов, его собственный снобизм требовал маскарадного снижения до уровня земляных работ по прокладке кабеля в районе города Лобня, требовал братания с народом в электричках, где пьянь зимой имеет свой курорт и восторженно едет под полным светом на мягких подушках (это не метро, где не пускают, не вонючий автобус, где мрак и толпы, где нет места душе: электричка есть путешествие и одновременно очаг распития, Веничкин испытательный стенд, кабинет для бесед с населением, вместилище святых дум на свободе, слияние с нацией до слез – с которой, явно совершенно, ему было никак не слиться, он даже в дом пускал строго отборных, Тамару и Сукача и нескольких других, не больше. Маслу не смешаться с водой, только в экстремальных условиях насильственного для масла встряхивания).
Майк не играл в общение с любимым народом. Он проживал в других мирах, элегантно приближенных к прустовским, – он любил эту верхнюю вселенную питерского большого света, все эти котельные, комнаты в коммуналках с высотой потолка 5 м, дворы-колодцы, кухни, где иногда погромыхивал рок-н-ролл, где сиял бомонд рок-музыкантов, сладких пьяниц, эстетов, высоких профессионалов, англоязычных по пристрастиям,