а-а-а-ня!
– Иди, иди, проштемпелюйся! Помучайся, это ненадолго! – жестко ответила я. – И никаких приездов!
Бросила трубку, посмотрела на амуров и выругалась: «Подколесин хренов!»
Наши гримерные находились на одном этаже, там же и городской телефон, вокруг которого сидели и разговаривали артистки в свободное от сцены время. Русалка обычно говорила громко – для публики, как, впрочем, она делала все. Говорила она об интимных подробностях ее роскошного нижнего белья, бесконечные километры разговоров о тряпках и в конце обычно добавляла: «Как она его распустила!» (это я). Смотрела на всех свысока, двигалась важно, а, как известно, важность есть уловка тела, чтобы скрыть недостаток ума. Через месяц я поняла: она просто классическая дура без юмора и без таланта.
А через два месяца Андрей прибежал к отцу и заявил:
– Папа! Я больше не могу! Я погибаю!
– Расходись немедленно! – сказал отец.
– Я буду смешным в глазах у всех, ведь прошло только два месяца! Хотел отомстить ей, а отомстил себе. Что делать? Что делать?
Делать приходилось вид брака, а на меня бросать пламенные взоры. Но от меня эти пламенные взоры отскакивали как от стенки горох.
Устроить это брачное представление у меня под носом, на глазах у всего театра, и это после моей трагедии с ребенком! Нет! Это очень жестоко! Не прощу никогда!
Энергия мести подогревала меня, глаза блистали огненным блеском, щеки рдели, ум обострился, и я принималась бурно хохотать без всякой причины. До Русалки наконец-то дошел весь смысл ее брака, она возненавидела меня: жил-то он с ней, а думал только обо мне. Они переехали в двухкомнатную квартиру на улицу Герцена – кооператив наконец-то построился, но она не унималась и спрашивала всех сквозь зубы: «Что она все время улыбается?!»
Антурия с киноделегацией прилетела из Марокко. Привезла оттуда чудные коричневые высокие ботиночки. Приближалась зима, и она сетовала на то, что надеть совершенно нечего – ведь ничего не продавалось в те времена. Сколько было счастья, когда я принесла ей шубу из кролика, привезенную кем-то из-за границы – белую, в абстрактных пятнах, миди. Я уже стояла в дверях, уходила, она в этой белой кроличьей шубе обняла меня, и мое пальто покрылось сединой меха. Кролик оказался изменчив и лип к каждому, к кому она прислонялась.
Через два дня после этого события я стою на тротуаре на Арбате, пережидаю поток машин и вдруг! В темно-синей новейшей «Волге» мимо меня плывет профиль Антурии, она сидит на первом сиденье в меховой шапке, как боярыня, рядом господин… Только успела посмотреть вслед машине, а на ней красного цвета иностранные номера! «Господи! Когда же она успела? – подумала я. – Ведь только позавчера виделись, и никакой иностранной машины не было в помине! Ну, засекла!»
Так в нашу советскую, обгрызенную этой властью жизнь вошел латыш немецкого происхождения – Петр Игенбергс, по-домашнему просто Ули. Он влюбился в Антурию, как Петрарка в Лауру, но, слава Богу, в их отношениях не было необходимой для литературы дистанции. Ули стал бывать в доме, и в этот же самый момент из дома исчезли все друзья и знакомые. Страх, боязнь посадок, пыток, ссылок за знакомство с иностранцем – все это крепко было впаяно в мозги советского человека. Когда раздавался звонок в дверь ее квартиры, мы в один голос произносили: «Все! За нами пришли!» Но эта страшная участь нас миновала. Передняя часть темно-синего элегантного пальто Ули частенько вызывала улыбку: оно все было в светлом меху. Уж слишком крепко он прижимал Антурию к сердцу в ее кроличьей шубке. «Если Антурия меня разлюбит, я уйду в йоги!» – говорил он.
Начался настоящий пир жизни – флаконы французских духов, горы черной икры, джин, тоник, «Мальборо», соленые орешки, какие-то пластинки наклеивались на лоб – тут же на этой пластинке выскакивала температура тела, уже не говоря о чемоданах, которые привозил Ули из Германии. Собирались несколько знакомых Антурии, она ставила чемодан посреди комнаты, открывала и начинала, как фокусник, выбрасывать оттуда вещи с возгласами: «Это тебе! Лови! Это – тебе! Это – тебе!». И так, пока чемодан не становился пустым.
Вообще-то, как говорят по-русски, Антурия была с бусорью. То она, как в моем сне, в поле, с пылающими на нем красными цветами. Посреди поля Бахчисарайский фонтан из шампанского. Из него выходит обнаженная Антурия, идет по красным цветам и поет: «Мне не нужны Якир и Тухачевский – хочу шампанского и пламенной любви!» То вдруг «фонтан» переставал бить, она попадала в темный поток мыслей, становилась угрюмой, садилась на старинную консоль, предназначенную для мраморного бюста, сидела, не двигаясь, часами, как изваяние в музее, в синем длинном вязаном платье и смотрела на мир с такой колючкой в хрусталике, что этой колючкой царапала даже вазу с розами, стоящую на рояле. И не приведи, Господь, попасться ей в это время на глаза.
Глава 41
НАМ НИКУДА ДРУГ ОТ ДРУГА НЕ ДЕТЬСЯ!
Наступил 1972 год. Я подняла бокал с шампанским и прочла: «Я пью за разоренный дом, за злую жизнь мою, за одиночество вдвоем! И за тебя я пью! За ложь меня предавших губ, за мертвый холод глаз, за то, что мир жесток и груб, за то, что Бог не спас!»
Магистр взялся ставить пьесу Брехта «Мамаша Кураж и ее дети». Пьеса была выбрана для Татьяны Ивановны Пельтцер, а мне досталась роль Катрин – немой. Чек потерял бдительность и решил, что роль немой мне вполне подойдет, не подозревая о том, что Брехт написал ее для своей жены Елены Вайгель, чтобы она объехала с ней весь мир.
Начались репетиции. Отныне вся моя жизнь была посвящена этой роли. Я должна была взять реванш за пять безработных лет. Чтобы быть в актерской форме, я сидела на диете, каждое утро делала зарядку до седьмого пота, спортивной ходьбой добиралась до театра, смотрела на Магистра как на господа бога, ловила каждое его слово и старалась мгновенно выполнить на сцене то, что он просил. А он просил:
– Татьяна Николаевна, в этом спектакле все могут ходить спустя рукава (вдруг с волевыми нотами в голосе) – только вы здесь нервный центр! Все зависит от вас! Все три часа, пока идет спектакль, вы должны заряжать зал!
И бросил мне в руки уже приготовленную реквизиторами куклу – завернутого в одеяло грудного ребенка. «Вот оно что, – подумала я, вздрогнув – будем эксплуатировать трагические события жизни. Как в спорте – нужны физические и психические нагрузки».
Андрей репетировал Хлестакова в «Ревизоре» с Чеком. Премьера состоялась в марте. Все актеры играли сами по себе, играли прекрасно, но решения спектакля не было.
17 мая состоялась премьера «Мамаши Кураж». До этого спектакль сдавали худсовету, в котором состоял и Андрей. Когда я вышла с глазами, полными слез, с грудным ребенком на руках и стала, глядя в зал, спускаться с лестницы – у Андрея свело вены и на какую-то долю секунды остановилась кровь. Роль Катрин в этом спектакле стала моей победой. Я взяла реванш! Я была единственная как оголенный нерв и мое сердце три часа разрывалось в немоте роли, будоража и заряжая энергией зал.
– Егорова, браво! – кричали после окончания спектакля. Пельтцер, уходя за кулисы, ревниво ворчала: нашли кому кричать «браво».
На следующее утро после премьеры мы вылетели на гастроли в Болгарию. Половина труппы театра, в том числе и Русалка, осталась в Москве.
Это был счастливый май месяц. Патологически гостеприимные болгары – каждый день корзины с клубникой, корзины с черешней, неправдоподобные букеты роз, улыбки, встречи после спектакля, «Плиска» и сливовица. Мы ходили кучкой – Магистр, Шармёр, Андрей, Таня Пельтцер и я. Мы не могли расстаться. Я в белом брючном костюме и Татьяна Ивановна в белом платье шли впереди, сзади трое «джигитов», и мы с Пельтцер начинали петь в голос на всю Софию: «Мы наденем беленькие платьица, в них мы станем лучше и милей!»
После спектаклей вечерами мы отправлялись в огромные «ангары», где устраивались встречи с актерами. Там были американцы, англичане, французы. Посреди зала огромная сцена, где все танцуют. Ощущение свободы, радость жизни в другой стране, в другом городе (в театре это называли синдром командировочного) кинули нас в объятия друг к другу, и мы с Андреем бросились танцевать! Вокруг нас в