Походив по саду, Андрей садился в шезлонг, через пять минут вскакивал, шел под душ, вдруг спохватывался, говорил, что у него съемка, он совсем забыл, выпивал чаю с плавленым сыром, мыл машину, спичкой выковыривал соринки в основании стекла, говорил, что ему срочно надо ехать в Москву и он приедет за мной завтра вечером.
Мы оставались вдвоем с Марией Владимировной. Она все время молчала и испытующе глядела на меня в упор. Я сразу бросалась к плите – чаек, конфетки… А какие вы любите? Никакие? А я люблю лимонные дольки…
– У меня нет ни доль, ни долек, даже лимонных, – отвечала она, отхлебывая чай и не сводя с меня глаз.
– Дождь, наверное, пойдет… – начинала я новую тему.
– Пойдем… вам за лимонными дольками…
– Вы сами яблони сажали? И не только яблони – весь сад? И все эти елки у забора? За сколько же лет они так выросли?
Она молча смотрела сквозь меня, я внимательно смотрела на нее и ждала, что она скажет.
– Убейте муху! – говорила она поставленным низким голосом.
Потому что муха в ее доме – это трагедия. И я, гоняясь за мухой, думала: «Господи, хоть бы подольше мне ее не поймать, чтобы убить время и с ней не разговаривать». Муха была убита – на ее лице появлялось одобрение. Она шла в комнату, садилась в кресло и молча смотрела на стену. Я садилась невдалеке, не знала, на какой козе к ней подъехать, и тоже молчала. Проходило время, пока она опять не требовала поставленным голосом:
– Убейте муху!
Я убивала муху, опять на ее лице появлялось одобрение. Наступала ночь – слава Богу, пора спать!
Рано утром, чуть только светало, я, крадучись, выскакивала из дома с корзинкой и шла в лес за грибами. Дышала вольным воздухом, пела и чувствовала себя счастливой. Ощущение освобождения после тяжкой неволи.
Как они с ней живут? Не понимаю! Какая она тяжелая! – рассуждала я, радостно срезая боровики и подосиновики в росистой траве. Приходила, когда она уже встала – на веранде вертела головой вперед- назад, влево-вправо, потом маршировала на месте, высоко поднимая колени и энергично двигая локтями. Она выглядела очень смешной – маленькая, полненькая, и впереди торчал бойцовский нос.
– Я думала, вы уехали, – говорила она, продолжая маршировать.
Увидев корзинку, останавливалась и с детским любопытством смотрела на грибы.
– Сегодня у нас будет грибной обед! – говорила я и садилась чистить грибы. Она устраивалась поодаль и, не спуская с меня глаз, смотрела на эту процедуру. Когда с грибами было покончено, она направлялась в комнату, намереваясь сесть в свое любимое кресло и смотреть в стену. Тут я подбегала и, чтобы предупредить эту попытку, с тряпкой, щеткой и тазом, зная, что она помешана на чистоте, предлагала: «Может быть, вы посидите на веранде? Я сейчас быстро хочу помыть здесь весь пол!» Она делала изумленные глаза и молча уходила на веранду. Вечером приезжал Андрюша, видел миллиметровый сдвиг в отношениях и увозил меня в Москву. Мы шли в гости к Энгельсу или Червяку, спорили до хрипоты о политике, о театре, возвращались на Петровку, почти бегом, держась за руки, и Андрюша говорил на ходу:
– Мне хорошо только с тобой. Мне никто не нужен!
Посмотреть «Доходное место» специально приезжали люди из других городов. Всегда стонущая толпа перед театром, конная милиция, истошные крики – пропустите меня!!!
За то, что играла Юленьку в спектакле, за то, что всегда уходила со сцены под аплодисменты, за то, что у меня был роман с Андреем, за то, что была молода, улыбчива, за то, что всем своим видом напоминала стареющим артисткам об их возрасте, за красивые глаза – за все это я подвергалась иезуитским нападкам женской части труппы, ну а все мужчины во главе с Чеком требовали «права первой ночи» и разжигались злобой, видя нас с Андреем. Дома мое достоинство было растоптано и брошено в грязь: мама взрывалась в своей женской перестройке, я с отчаянием видела, как распадается человеческий образ моей матери. Венчала всю эту злобную камарилью лютой ревностью другая мама.
Ей было 55 лет, и наша любовь тоже попала в острый период ее перестройки, как в горящий танк, и мы с Андрюшей горели в ее перестроенных гормонах, как в аду. «Любовь трагична в этом мире и не допускает благоустройства, не подчиняется никаким нормам. Любовь сулит любящим гибель в этом мире», – писал философ. Нашу любовь раздирали с первого дня нашей встречи.
Осенью на одном из спектаклей «Доходного места» я вышла на сцену и увидела – во втором ряду в центре, прямо передо мной, сидит Мария Владимировна с одной из кандидаток в жены Андрею – молодой известной артисткой – Певуньей. Мария Владимировна в совершенстве владела приемами доводить людей до белого каления. От этого кабанихинского жеста – «вот тебе назло, смотри!» – я потеряла дар речи, не могла играть – произносила только текст. В антракте вбежал Магистр в гримерную:
– Татьяна Николаевна, что с вами? – жестко спросил он. – Что происходит? Кто в зале?
– Ничего… ничего… никто. Сейчас я соберусь!
Поздно вечером после спектакля мы с Андреем сидели на скамейке у памятника Пушкину – моя горькая чаша была переполнена.
– Ну что ты так расстраиваешься? Не реви! Не я дружу с Певуньей, а мама!
– Это называется – против кого дружите! – глотая слезы, возражала я.
– Ну не реви. И вообще это было очень давно… Я сдуру ей сделал предложение. Правда, на следующий день забыл, а она мне… я хотел с ней переспать…
– Как со всеми! – всхлипывая, добавляла я.
– … а она – нет! Я девушка порядочная – только после загса. А потом узнал, что она давно живет с моим другом. Такое… вранье густопсовое. А я – дурак. Я вообще дурак. Танечка, только не вздумай из-за этого что-нибудь вытворить, уехать куда-нибудь или еще… Ну успокойся. Смотри – Пушкин стоит. Хочешь, я тебе стихотворение сочиню? «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как…»
Я засмеялась.
Глава 19
ЧЕК И ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ ЗИНА
По Москве носились слухи – закрывают «Доходное место» как антисоветский спектакль. Со всех сторон произносили имя Магистра – по радио, телевидению, в кулуарах. Весь театр восхищался его личностью, а Чек вдруг стал неинтересным, на него никто не обращал внимания. Он чувствовал себя уязвленным, в нем поселился до боли знакомый ему безотчетный страх. Он не спал ночами, много курил, в театре нервно вертел ключами: зависть пожирала его. С таким трудом выкованное годами мироощущение: «Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше», – уходило из-под ног. Его коварный ум конструировал план действий. Он боялся переворота. Два года назад он чуть не слетел со своего кресла – анонимные письма в инстанции, в инстанции! Позорные собрания – снять, снять, нет, не снимать! Снять! Оставили. Из этого сражения он вышел победителем с поселившейся в нем навсегда паранойей. Ему казалось: кто-то вползает в кабинет, вытаскивает из-под него стул, он падает, кругом – враги, враги, подсиживают его, подглядывают за ним, подслушивают его, а он «Наполеон! Он полководец и больше!»
«Не хочу на остров Святой Елены! Не хочу! Не хочу! Хочу сидеть в театре Сатиры на четвертом этаже! Я – Наполеон! Все на колени передо мной, чтобы ростом казались меньше, чтобы признались в своей неполноценности и утвердили мое мужское и человеческое достоинство!» – вертелось в воспаленном мозгу Чека. Ну как тут не вспомнить девиз эндокринологов – что в голове, то и в штанах, и наоборот – что в штанах, то и в голове.
Чек родился 4 сентября 1909 года – планета Галлея пролетала мимо Земли на самом близком расстоянии – преддверие войн, революций, катастроф. Он родился в провинциальном городе и во время первой мировой войны его мать перебралась в Москву: вышла замуж за какого-то Чека, переписала сына на эту фамилию и отдала его в детдом в районе Сокольников, чтоб не мешал ей строить новую ячейку. Хилый, зеленый мальчишка затаил злобу на мать, которая променяла его на какого-то мужика, а его, беспомощного и одинокого, бросила, как паршивого щенка, в яму с бездомными злыми детьми. За скудным ужином услышал: из-под нечесаных чубов, с тяжелым взглядом мальчишки, кивая в его сторону, шептались