совершает кражу. И как ей хочется меня «задержать»! У меня ощущение, что я прыгаю со скалы в пропасть. Но улыбаюсь, хотя трясутся все поджилки. Наконец кто-то встал:
– За молодых! Горько!
Все заорали – горько, горько, горько! И стали пить стаканами. Я тоже выпила много шампанского, стала говорить медленно, спотыкаться на словах, смеяться, и все мне стало нипочем!
– За молодых! Горько!
«Это за кого?» – думала я, медленно вставала и целовалась с Кирочкой. Бредус Фигинариус!
Первая и последняя брачная ночь прошла без эксцессов, мать в комнату не забегала. Обычно, говорят, мамаши забегают в комнату молодых с бесконечными указаниями сыну и невестке. Обошлось. Мама рано сбежала в театр, чтобы меня не видеть, и мы пили кофе с бабушкой. Я ей понравилась: она мне подарила серьги. Я бы с удовольствием взяла ее в Москву – такая она была худенькая, смешная и беззащитная. Кирилл громко говорил бабушке, что я сегодня уезжаю, а как закончу сезон в театре, перееду сюда, в Питер, на Герцена, тогда бабушка наговорится со мной вдоволь, потому что я не говорю (артистка!), а кричу, и бабушка очень хорошо меня понимает. Вечером муж проводил меня на «Стрелу», и я поехала маршрутом Радищева – из Петербурга в Москву.
Утром детский спектакль «Волшебные кольца Альманзора». Прямо с вокзала еду в театр. Приняла душ, загримировалась, и в костюме принцессы Августы двинулась на сцену. Стою за кулисами.
– Где ты была?!! – разъяренным шепотом в ухо спросил меня Андрей и схватил за руки выше локтя так, что я чуть не закричала. Он уже знал, где я была. Я повернулась к нему и отчетливо произнесла:
– В музее ядерного оружия рядом с водородной бомбой Сахарова стоит первая атомная бомба «Татьяна»! Уже тикает, слышишь? Беги в Большой театр, а то опоздаешь!
Глава 15
КОВАРСТВО И ЛЮБОВЬ
На носу были две премьеры. Одновременно с репетициями «Доходного места» Чек репетировал пьесу Славина «Интервенция». В ней была занята почти вся труппа. Андрей играл роль французского солдата Селистена, а я – то беженку, то даму в ресторане. У нас была холодная война – мы не замечали друг друга. Одиннадцать часов утра – начало репетиции. Чек – в зале. Проходится ладонью по лысине.
– Планов – громадье! – сказал и хихикнул. Дальше, как обычно, стихи Маяковского:
– Итак, мы в Одессе, – говорит он. – Кабачок «Взятие Дарданелл». Женщины, идите на сцену! Артисты… Елизавета Абрамовна, где артисты?! Сейчас я вам буду ставить минзансцены в стиле Ренуара, Гогена, Моне!
Мы насторожённо и с пиететом относились к именам, которыми он так легко жонглировал. И это придавало ему веса. Итак, Гоген, Ренуар, Моне! Мы все на сцене, а он – в зрительном зале. Начинается процесс. Творческий.
– Люся… иди… иди, иди, иди, иди… иди… иди… иди… иди… иди… иди… иди… стой! А ты… как тебя зовут, я забыл? Тамара… Тамарочка… вправо… вправо… вправо… вправо, вправо, вправо, вправо… вправо, чуть левей! Так. Хорошо! Теперь Нина, Спартак, Кулик. Идем все назад, в глубину сцены – назад… назад… назад… назад… назад… назад… назад… назад, назад, назад, назад, чуть вперед – стой! Какие вы все вялые. Я буду требовать от вас активности! Вы не активны. Вы должны приносить с собой багаж и во- о-о-още… Воо-о-о-още…
Хлопает в ладони – в смысле «внимание»! И продолжает:
– Сейчас нам Миронов Андрей покажет свой номер. Новый.
Опять хлопает в ладоши.
– Кабачок «Взятие Дарданелл». Женщины, на сцену! Мужчины, сядьте как в ресторане… Аккомпаниатор Москвина на сцене? Елизавета Абрамовна, почему у вас за кулисами такой бардак? Тихо! Андрей, начинай!
Андрей начинает. Вылетает как вихрь, вскакивает легко на возвышение на сцене – якобы эстрада, – в черном фраке, черном котелке с белой хризантемой в петлице и объявляет сам себя: Жюльен Папа!
Это одесский куплетист, загримированный под французского шансонье, грассирует, подтанцовывает, клацая подбитыми подковами на башмаках. Запел:
Мы на сцене не успели опомниться от этого «Здравствуйте вам», как он с наслаждением и с раскатом объявил следующий номер!
– Жюлье-е-е-ен Па-а-а-па! Лю-у-у-у-убо-овь не ка-а-ртошка!
Вынул из петлицы белую хризантему и бросил мне в руки. Это означало – хватит, подними забрало: я иду на тебя с белым флагом!
С этого блистательного куплетно-амурного зигзага, который он сделал в спектакле о революции, началось его новое амплуа, в котором он войдет во врата рая и ада популярности.
– Еще, еще, – просил Чек. Он всегда любил повторять сцены, которые ему нравились. И Андрей пел, а мы все шалели от его пения. Потом, когда спектакль выйдет, чтобы увидеть Миронова в этой сцене, будет рваться вся Москва.
Дома на Петровке из угла в угол нервно ходил Менакер. Он был и режиссером-постановщиком, и идейно-музыкальным руководителем этого номера. Что-то наигрывал на рояле, что-то хватал из холодильника – нервничал. Позвонил Андрей:
– Папа! Все в порядке. Я еду домой! По интонации Менакер понял – дело выиграно и трясущейся рукой закурил сигарету.
На улице Герцена, рядом с площадью Восстания в доме с мезонином жил художник, мой двоюродный брат, кузен. На известной выставке абстракционистов в Манеже в 1962 году Хрущев харкнул в его картину «Отец. 1918 год». Мой дядька, его отец, в восемнадцать лет ушел в революцию и стал красным командиром. Кузен спокойно стер носовым платком плевок Кукурузника и на вопрос корреспондентов ответил: «Претензий к советской власти не имею. Весь мир во мне». В 1941 году в Ленинграде – ему было двадцать лет. Он лежал в окопе на Волковом кладбище, возле могилы Блока, и отстреливал «мессершмиттов». А теперь жил настоящей нищенской жизнью с женой и матерью, полькой Ядвигой Петровной Малиновской. Она была хоть и нищей, но иностранкой. Всегда ходила в потертых и старых нитяных перчатках, в соломенной шляпе. Стены мансарды были завешаны картинами, все свободное место заставлено рамами, на полках – старые самовары, утюги, ступки, гипсовые головки. В вазах – кисти. В этот покосившийся убогий дом приезжали художники из Питера. Привозили таинственную запрещенную литературу, и она ночами перепечатывалась Ядвигой Петровной в нескольких экземплярах, один из которых предназначался мне. Это были и Агни Йога Рерихов, и послания Махатм, основы буддийского учения, трактаты о Савонароле, уничтожившем почти все картины Боттичелли. Вся семья – мать, жена и художник – каждое утро и каждый вечер становились лицом в сторону востока, воздевали руки в небо и посылали всему человечеству земного шара: «Мир и благо! Мир и благо!».
Мой путь из театра домой по Садовому кольцу (если я шла пешком) вел меня к улице Герцена, и я часто вечером после спектакля заходила в дом с мезонином. Там я получала ответы на мучительные вопросы моей неустроенной внутренней жизни. «Препятствия есть рождение возможностей! Будьте благословенны препятствия – вами мы растем!» Ах, вот для чего даны препятствия, думала я, чтобы расти. «Путь начинается и каждый раз с нуля. Лишь в этом случае ты получаешь шанс коснуться истины, соединиться с нею. Дух абсолютный жаждет воплощенья, а воплотившись, жаждет высоты. И этот путь Нисхода и Восхода преобразует звездные миры». Я освоила все йоговские асаны, свободно стояла на голове, что, фигурально выражаясь, делала вся страна с 1917 года. Революсьон – в переводе с французского – перевертыш. Упражнения – рыба, змея, лягушка, лук – все было мне подвластно. Но неподвластны мне были мои чувства. Запутанные и горькие обстоятельства моей любви толкали меня на подвиг. Я решила взять реванш. Я штудировала ночами Гельвеция, Шопенгауэра, Ницше, всю философию Золотого века и самым моим близким другом и советчиком оказался Сенека! «Один день образованного человека дольше самого длинного века невежды», – говорил он мне в своих трактатах. «Природа нас обыскивает при входе и при выходе», «Жизнь