Но звезды слишком высоки И высока за звезды плата.
Благодаря отцу я уже в шесть лет научился читать и писать и в восемь лет залпом читал без разбора — Дюма, Флобера, Шиллера, Бальзака, Данте, Мопассана, Толстого, Боккаччо, Шекспира, Гайдара, Лондона, Сервантеса и Уэллса. В моей голове был невообразимый винегрет. Я жил в иллюзорном мире, не замечая никого и ничего вокруг.
Я даже не замечал, что мои отец и мать разошлись и только скрывают это от меня…
…В сорок четвертом году мама и я возвратились из Сибири в Москву. Мама сразу уехала на фронт с концертной бригадой.
И однажды я впервые увидел наших врагов. Если не ошибаюсь в цифре — около двадцати тысяч немецких военнопленных должны были пройти по улицам Москвы в одной колонне.
Все мостовые были оцеплены солдатами и милицией и заполнены народом.
В основном это были женщины.
Русские женщины с руками, потрескавшимися от тяжелых работ, с губами, не привыкшими к помаде, с худыми сутулыми плечами, на которых они вынесли полтяжести войны. Наверно, у каждой из них немцы убили или отца, или мужа, или брата, или сына.
Женщины с ненавистью смотрели туда, откуда должна была вот-вот появиться колонна военнопленных.
Наконец она появилась.
Впереди шли генералы, надменно подняв массивные подбородки. Углы их губ были презрительно поджаты. Они всем своим видом старались показать аристократическое превосходство над победившими их плебеями.
— Одеколоном пахнут, сволочи! — ненавидяще сказал кто-то в толпе.
Рабочие руки женщин медленно сжимались в кулаки.
Солдаты и милиция уже из последних сил сдерживали их.
И вдруг я увидел, как одна немолодая женщина в грубых сапогах положила руку на плечо милиционера:
— Пропусти!
И что-то в ней такое было, в этой женщине, отчего милиционер отодвинулся.
Женщина подошла к колонне, вынула из-за пазухи что-то обмотанное в ситцевый платок, развернула. В платке была горбушка черного хлеба.
Женщина неловко сунула хлеб в карман измученного, еле держащегося на ногах солдата.
И вдруг со всех сторон к солдатам бросились женщины и стали им совать хлеб, папиросы…
Это были уже не враги.
Это были люди…
…С фронта приехала мама.
Она выглядела очень странно — худенькая-худенькая, с черными, непохожими на прежние светлые, волосами.
Сначала я думал, что она покрасила волосы. Я спросил у нее об этом.
Мама грустно улыбнулась и сняла с себя парик. На ее голове топорщился мальчишеский ежик. Мама заболела на фронте тифом, а в военных госпиталях стригли наголо. У мамы что-то случилось с голосом. Она пела на фронте по нескольку раз в день, стоя то на грузовике, то на танке перед солдатами, которые после этого шли умирать.
Мама рассказывала, что это были самые благодарные слушатели.
Мама пела им и в дождь, и в метель, согреваясь иногда только водкой из чьей-нибудь содцатской фляжки.
И ее голос, такой красивый и сильный, стал слабеть. Голос не выдержал.
По возвращении мама нашла работу — где, — она мне не говорила.
Потом мальчишки из нашего класса спросили меня:
— Твоя мама певица?
— Певица, — гордо ответил я.
— А где она выступает?
— Я не знаю, наверно, в театре…
— В театре… — хмыкнули мальчишки. — Она в кино поет, в «Форуме»…
Был День Победы.
Ракеты одна за другой взвивались в небо. Мальчишки бегали по тротуарам, стараясь поймать их ослепительные брызги.
Люди обнимали друг друга, плакали и смеялись. Людям казалось, что все испытания остались позади и теперь начнется удивительно безоблачная жизнь.
А я пошел в кинотеатр «Форум».
Фойе было набито битком солдатами и женщинами. Пахло пивом и дешевыми духами. Из рук в руки ходили принесенные с собой бутылки водки. Пили прямо из горлышек, закусывая жадными поцелуями… Сегодня разрешалось все.
Никому не было дела до оркестрика, игравшего бравурные марши на крошечной эстраде.
Я вздрогнул.
На эстраду вышла женщина в платье, осыпанном блестками, в позолоченных туфлях и с густыми черными волосами, под которыми — я уже знал — был только застенчивый мальчишеский ежик.
Это была мама. Мама подошла к микрофону и стала петь. Голос ее был неуверен, и трудно было догадаться о его прежней красоте.
Никто не слушал маму.
Предпочитали целоваться и пить, пить и целоваться. Ведь была Победа! И за эту Победу 20 миллионов человек отдали свои жизни, а моя мама — свой голос.
Потом мы шли с мамой по ночной Москве сквозь крики, смех и музыку. Я нес мамин чемоданчик, в котором были · сложены ее платье с блестками и позолоченные туфли. На маминых ногах снова были солдатские сапоги.
— Я плохо пела? — спросила меня мама.
— Нет, что ты — очень хорошо, — торопливо ответил я.
Мама посмотрела на меня долгим взглядом и грустно погладила по голове.
Вскоре она сошла со сцены и стала работать рядовым концертным администратором. Это была нервная, изнуряющая работа, а денег она приносила очень мало — 700 рублей в месяц. И вот на эту зарплату мама воспитывала меня и мою сестренку Елену, появившуюся во время войны.
Маме приходилось трудно со мной.
Характер у меня был ужасный — меня прямо-таки разъедало любопытство к жизни; и я из любопытства впутывался в самые невероятные истории.
То я попадал в компании самых настоящих воров, то в компании спекулянтов книгами.
И отовсюду меня выволакивала мама.
Мама хотела от меня, чтобы я учился, учился и учился.
А учился я необыкновенно плохо.
К некоторым предметам я вообще был неспособен — например, к физике. Я до сих пор, кстати, не могу понять, что такое электричество и откуда оно берется.
Плохие отметки у меня всегда были по устному русскому. Писал я почти без ошибок, и мне казалось бессмысленным заучивать грамматические правила, если я и так пишу правильно.
Уже в школе начиналась — конечно, только в зародышевой форме — дифференциация моего поколения. За школьными партами сидели маленькие правдоискатели, маленькие герои, маленькие циники и маленькие догматики.
Я уже тогда не любил бездельничающих циников, иронически издевающихся надо всем и всеми, но точно так же терпеть не мог бессмысленно трудолюбивых тихонь, принимающих все на веру.
Сидя за партой под портретом Сталина, я жадно вглядывался в окно, где в воздухе медленно кружились белые хлопья.
И я удирал в другую школу — шумную школу города, где пахло снегом, сигаретами, бензином и