— Почему ты такая грустная, Зоя? — спрашиваю я.
— Язык наш умирает… — отвечает она. — А разве есть хоть один некрасивый язык?..
— Нет, Зоя, нет ни одного некрасивого языка… — отвечаю я.
— Значит, если хоть один язык умирает, красоты на земле убавляется… — говорит Зоя и задумывается, а потом добавляет: — А еще вот что — теплом детей наших губят…
— Это как? — оторопеваю я.
— А так… Как только эскимосский ребенок родится, его сразу у матери из яранги отбирают — и в тепло, в интернат… Он к теплу, к батареям приучается и слабеть начинает… А потом, когда вырастает, его снова на холод, в стадо… И какой из него оленевод! Он же погибнет на холоде… Тепло для северного человека — яд… Ой, заговорились мы с вами… Вы меня проводите?..
— Провожу, — говорю я.
Идем долго, через весь поселок. Подходим к горсовету. У горсовета рядом с автобусной остановкой стоят прямо на снегу два чемодана со сломанными замками, обвязанные бельевыми веревками.
— Вот и мой багаж из деревни… — говорит Зоя.
Я опять удивляюсь:
— Зоя, мы ведь с тобой долго разговаривали — часа четыре… Неужёли ты на это время так и оставила чемоданы просто-напросто на снегу?
— Так просто-напросто и оставила, — отвечает Зоя. — А что, нельзя?
Эскимосов на Чукотке по переписи 1979 года было всего 1287 человек, а вот юкагиров и того меньше — 144 человека. Последние могикане Севера. Зоя Ненлюмкина была права: воспитание в «оранжерейных» условиях убийственно для северных детей, ибо оно расслабляет их, и, привыкнув к теплу, дети оказываются беззащитными в белой пустыне перед устрашающим воем пурги.
Но нация не вымирает, потому что есть те, кто держится за традиции выживания. Яранга — это самая лучшая колыбель мужества на Севере. Заснеженные конусы яранг, сшитые из оленьих шкур, похожи на груди северной природы-кормилицы. Яранги внутри мудро разделены на несколько кожаных комнат — прихожая, где остается вносимый входящими главный холод, столовая, куда проникает лишь маленький холод, и спальня, где человеческие дыхания образуют колышущуюся крепость тепла. Жировые светильники похожи на мистически оставшиеся живыми глаза убитых китов. Есть еще умельцы, которые шьют водонепроницаемые прозрачные дождевики из рыбьих пузырей. Детские «подгузнички» с открывающимся на попке карманом шьют обычно из шкуры росомахи — ибо, как говорят знатоки, устройство каждого волоска росомахи таково, что на шкуре не выступает иней.
Эскимосов, одетых, как век или два назад, встретить почти невозможно: то американские джинсы под нерпичьей кухлянкой, то поролоновые луноходы на ногах, то наушники японского кассет-плейера, всунутые под песцовую шапку, то микрокалькулятор в руках директора звероводческого совхоза.
Но однажды наш вертолет опустился прямо посреди стада и из стада, как будто из случайного тумана времени, вышел человек, одетый, наверно, так, как одевались еще в каменном веке. У него было лицо воина с гигантскими снежными пространствами, воина с исчезновением своего народа. Это лицо было как будто вырублено каменным топором из камня. Цивилизация не коснулась этого лица, но в глубине глаз, запрятанных под почти неандертальским лбом, жила высокая цивилизованность инстинкта выживаемости, цивилизованность взаимоотношения с природой, которая ему нашептала в ухо столько своих тайн.
Когда я фотографировал его, у меня было ощущение, будто я со своим «Никоном» попал в такое далекое прошлое человечества, что вот-вот из снежных хлопьев появится еще не вымерший мамонт и затрубит песню предчувствия собственной гибели.
Есть еще такие уголки на земном шаре — заповедники нашей предыстории. Есть еще люди, которые живут так, словно не существовало никаких философий — только философия инстинкта, никакой техники — кроме техники выживания. Но вот что поразительно — чаще всего эти люди нравственно чище нас. Неискушенность делает их честнее, необразованность — мудрее. Странное у меня было чувство перед этим реликтовым человеком, вышедшим из стада оленей к неожиданно присевшей на снег огромной металлической стрекозе, — мне было одновременно и жаль его, и стыдно перед ним.
А когда вертолет оторвался от земли, реликтовый человек снова вошел в море оленей, седых от мороза, и растворился в этом море, как призрак детства человечества. На нем не было ни одной современной вещи, ни одной современной пуговицы, ни одной современной ниточки. Но какие-то нити нас все же связывали, и друг на друга мы смотрели, как животные одной породы, только разных периодов.
Теперь о юкагирах, ибо, судя по чертам лица, тот реликтовый человек, возможно, был именно юкагир. Когда-то это было могучее племя. Но оно потихоньку стало слабеть и редеть именно из-за доброты этого племени. Говорят, что юкагиры с некоторых пор, прежде чем убить какого-либо зверя, просили его, чтобы он их простил. Записанная мной со слов одной старухи юкагирки молитва была такова: «Я знаю, что ты голоден, как я, медведь. Я знаю, что у тебя дети, как у меня, медведь. Я знаю, что ты тоже хочешь жить, как я, медведь. Прости меня за это все, медведь, и помоги мне убить тебя, медведь. Но медведи и другие животные успевали удрать во время таких длинных молитв охотников-юкагиров — оттого-то те и начали вымирать.
Дети самых разных северных народностей — чукчи, эскимосы, кереки, эвены — обступили меня в интернате старинного казацкого поселка Марково. Марково — это оазис в тундре, где горбатые лоси бродят среди самых настоящих лесов, где растет черная смородина и собирают урожай собственной картошки. Лучшего места для интерната не придумаешь, и все-таки он немножко похож на сиротский дом, ибо, заслышав подъезжающую автомашину, дети прижимаются носами к окнам, надеясь, что приедут родители и их отсюда заберут.
Дети были одеты совсем неплохо — в свитерки, в шарфики, чулочки в резинку, словом, совсем по- городскому, но в их глазах, глядящих на меня, светилось тундровое любопытство соболят, глядящих на большого неведомого зверя. Когда я попросил воспитательницу вывести детей во двор, чтобы всех их вместе сфотографировать, она закудахтала, как курица, стала ссылаться на мороз: «Дети могут простудиться, а наш долг — следить за их здоровьем». Но вот она наконец-то выпустила детей во двор, и они были так счастливы генетически закодированному в их психологии, отобранному у них холоду.
— Куда же делся соболь? — подумал я вслух.
— А он уже в Штатах, — закричал вертолетчик сквозь шум мотора, не расслышав моего вопроса, но догадавшись о нем.
Тогда, в 1988 году, бухта Провидения готовилась к празднованию 70-летия Октябрьской революции. На площади у горсовета, возле которого Зоя Ненлюмкина на целые четыре часа спокойно оставила на снегу свои чемоданы, плотники сколачивали маленькую деревянную трибуну. Пограничники с автоматами наперевес проводили репетицию завтрашнего парада, маршируя под гром оркестра. У музыкантов были такие напряженно-торжественные лица, как будто вся Америка, привстав на цыпочки, слушала их музыку