Со стороны ГАЭС-1 вырвалось и поплыло низко красноватое, рваное по краям облако дыма. Впереди, на Манежной, было пусто. Москва, подобравшись к последнему ночному рубежу, посбавила зыку, пригасила огни.
Однако чувствовалось: где-то далеко, за Луховицами, за Егорьевском, рождается рассвет зари. Час зари всегда был для Ходынина тревожным, неприятным.
Двое полицейских выросли перед ним как из-под земли. Один, подступив к подхорунжему вплотную, выдернул откуда-то из-за спины сложенное в несколько раз белое полотнище и, ни слова не говоря, попытался засунуть его Ходынину за пазуху.
– Вы чего, ребята? – Ходынин, улыбаясь, отступил, полотнище упало на асфальт. Однако второй полицай-милицай («или теперь они – поллюционеры?», составил про себя слово из двух половинок подхорунжий), второй полицай полотнище подобрал, развернул и набросил шатром на Ходынина.
«Как бедуин в бурнусе…» – вспомнил аравийскую молодость подхорунжий.
– Вот он! Пикетчик! – заорал внезапно второй полицейский благим матом. – Несанкционированный! Давай сюда! Он!
Ходынин бурнус сразу же сбросил.
Из-за бронзовой спины маршала Жукова выдвинулась, мгновенье помедлила и покатила по направлению к оравшему дэпээсовская машина с мигалкой. Из машины вышел еще один полицейский. Без слов, бодро, наискосок – «как казак шашкой» – он огрел Ходынина дубинкой.
Ходынин упал, полицейский что-то крикнул, захлебываясь в крике одновременно радостью и плачем.
«Ну, ты влопался», – посочувствовал себе подхорунжий, и сознание его переулком отпрыгнуло куда-то в сторону.
Ходынин лежал на спине. Его подымали, но не могли поднять. Помогать полицейским подхорунжий не стал, а придя в себя по-настоящему, широко раскрыл глаза, неотрывно глядя влево и вверх.
Вверху, над всей территорией Кремля, а стало быть, и над невидимым в этот миг Тайницким Садом, пройдя больше километра пути, висело, не двигаясь, все то же красное, рваное по краям облако.
Ходынина еще раз огрели дубинкой: теперь по плечу.
Ему показалось – облако зазвучало: «Во?рон во?рону кричит!.. Рок России – красный рок!..» – повторял и повторял он про себя, чтобы точней запомнить облачное звучание…
Красный рок висел над Кремлем, над Москвой, над опальным маршалом, над Россией!
Его нельзя было вытравить, избыть, пустить скачущими на ухабах колесами, объехать на коне, утопить в океане, развеять по ветру!
Да этого и не нужно было. Рок есть рок! И в песне, и в жизни.
«Да, рок есть рок, и он – навсегда. Или до той поры (Ходынин на секунду приостановил шум слов), до той поры, пока этого хочет Господь Бог…»
Красное облако уходить не собиралось. Оно расширилось, спустилось ниже.
Тут из-за спины опального маршала выступил и пошел по земле уверенно – не как подонок или гад, а как обласканный партийной славой победитель – старший лейтенант Рокош.
В ушах у Рокоша тоже стоял шум Манежа. Хотя никого, кроме лежащего на спине подполковника Ходынина, на Манежной площади и не было.
40
В те самые минуты совсем недалеко от Манежа, в рок-кабачке – и этого уже не могли видеть ни Ходынин, ни Рокош – попсовики назло рокерам запустили в зал алую свинью. Для ночного концерта ее тщательно и с любовью выкрасили заново.
Виктор Владимирович Пигусов был против такого натуралистического развития событий, но поделать ничего не мог.
Хорошо выкормленная свинья, постукивая копытцами, вскарабкалась по ступенькам на сцену. Там она остановилась, но не испугалась. Опустив рыло, свинья издала слабый предварительный звук, а потом грубо рёхнула. Рёхнув еще раз, она, как старинный паровоз, стала носиться по рок-кабачку, визжа и кувикая. Вите даже показалось: из пасти свиньи клубами вылетает радостно-алый паровозный дым…
Этот алый «паровозный» рёх заставил и питерских подпольщиков, и московских концептуалистов, и харьковских анархистов рока на время харчевню покинуть.
Но еще раньше харьковских и питерских, напуганный алой свиньей и уедаемый совестью, кинулся на улицу заслуженный Виктор Пигусов.
Час назад Олежка Синкопа сообщил Вите:
– Сегодня ночью Ходыныча брать будем! На Манеже, с поличным…
Откровенничая дальше, Синкопа сказал:
– Хватит ему тут на Симметрию заскакивать, хватит воду баламутить. Сам – мутило, а на других обзывается!
Витя верил и не верил.
Пробежал час.
Чудец, игрец, веселый молодец продолжал сомневаться. Алая свинья решила дело. Нервы Витины сдали, и он кинулся к Манежу.
– Ах, Пигус я гадкий! Пигус я с огурцом! – причитал на бегу Витя. – Лучшего из лучших и не предупредил!
Он спотыкался, падал, подолгу лежал, не вставая. Но все равно ему казалось: он успеет. «Ведь Ходынин – не канюк, не канюк!»
– А все равно ему каюк! – буркнул кто-то сердито внутри у стихолюбивого Вити…
41
– Гляди ты! Облако какое цветное, – сказал второй полицейский подоспевшему Рокошу.
– Сам вижу, – отмахнулся старлей. – Дым с ГАЭСА это, не облако. Тащи зме?я в участок. Че застыли, рожи?
Подхорунжий очнулся, а очнувшись, запел.
Сперва ему захотелось спеть нечто революционное, из далекого детства. Потом стал припоминать военное. Но по-настоящему вспомнилось современное: не марш, не праздничный вопль, – вспомнилось утреннее, нежное. Зазвучала вдалеке кельтская арфа (а может, обыкновенные гусли) – и вдруг, сама собой, побежала по площади песенка из нестареющего альбома: «Клуб одиноких сердец сержанта Пеппера»…
Подхорунжий пел, потому что лежал на Манежной один и потому что красное облако не уходило. Оно висело и висело, то наливаясь густотой крови, то делаясь прозрачно-алым.
«Рассвет? Рассвет!» – прервав на минуту пение, сам себя удостоверил Ходынин и тут же повторил начало сладкой, как ему мнилось, кельтской мелодии, слегка выправляя ее на русский лад:
Утро среды, начавшись с выразительной английской лирики, продолжилось – на ту же мелодию – лирикой русской:
Дальше разворачивать утренний сюжет – с песней, стихами и обрывочными воспоминаниями о Сашеньке Берсень – подхорунжий не смог: после третьего удара дубинкой он потерял интерес к внешней и внутренней жизни, крепко сомкнул веки…
42
Лежащему на спине с закрытыми глазами Ходынину вдруг почудилось: глубоко в земле, под Манежем, во всю длину площади вытянулся спящий богатырь.
«Где было чисто поле – теперь цирк, Манеж. Как тесно они у нас сошлись: Кремль и Манеж, ум и арена,