до Америки добрался!.. А причину ему выставить изустно вот какую: до той поры, пока из оперки своей приносимых в жертву европейцев не выкинет, — не бывать ей на подмостках! Неча мне тут публику револьтировать!
Отказ в постановке «Американцев», равно как и греческое словцо «ермалафия», были донесены до ушей юноши Крылова в тот же день.
— Ермалафия, говоришь? За словцо благодарствую. Так я тебя сией «ермалафией» в первом же печатном выпуске «Почты», яко пчелку, пришпилю!.. Хотя нет. Не стоишь ты, генерал, сего греческого слова. Оно для более подходящего случая сгодится. А тебе, Соймонов, — и смачного плевка довольно!
Впрочем, плевать в генерала Соймонова Иван Андрейч не стал. Написал письмо:
Тут Крылов снова обиделся и над листом приуныл. Однако, покрутив вороньим, остро заточенным пером, приписал:
Письмо было отправлено.
Ответ — изустный — был все тот же.
После сего ответа под полуприкрытые крыловские веки стал заползать красноватый пустынный (не схожий ни с тверским, ни с питерским) туман.
— Урежу! — кричал он и резал ножичком для очинки перьев дубовый стол. — Урежу «Американцев», а на театре ей-богу представлю!
Крылов урезал и портил. Выбрасывал могущие «револьтировать» публику сцены. Удавалось плохо. Для смягчения резкостей был призван Клушин, приятель. Клушин комизм оперы сильно смягчил, однако Ивану Андреичу ничуть не потрафил...
Вскоре уведомился о том, что «Американцы» на подмостки придворного театра допущены не будут, и Евстигней Фомин.
Все труды последних месяцев шли прахом. Рваной питерской тучей стало наплывать отчаяние.
Глава тридцать пятая
«Вот как я тут ковырнусь, в нову шкурку облекусь…»
Тут откуда ни возьмись — видно, для смягчения разрываемой в клочья души — выскочил на театр Евстигнеевой жизни генерал Зорич.
Сразу припомнилось детское, давнее: капитан-паша, турецкий султан, матушка государыня....
Теперь, однако, вовсе не капитан-паша, а генерал Зорич явился на свет Божий. И не в виде анекдотца либо гистории. В виде письма явился.
Ровно через неделю после недопущения на сцену «Американцев» было Евстигнею Ипатычу передано приглашение: к Зоричу, в Шклов, обучать, репетировать, ставить!
Оказалось: генерал Зорич завел у себя театр. Да какой! И русские, и французские пиэсы ставятся. Кроме них — балеты. К тому же обучил генерал танцам и песням двадцать собственных девок, а к ним для уменьшения весу и общего пригляду приставил особую смотрительницу да еще италианца Мариодини. Италианец со смотрительницей учили девок манерам, письму, счету. Еще — по-французски и по-италиански учили.
— И другое, — посмеивался привезший приглашение знакомец, — и другое шепну тебе, Евстигней Ипатыч! Сей Мариодини, сей балетчик италианский, оказался совсем не дурак. Прикупил себе в Шклове белорусскую девицу, ею пользуется и ее же учит! Езжай, мил друг! Чего тебе тут по углам отираться? Прикупи и ты себе девицу или хоть вдовушку! А то, может, генерал Зорич из своих выдаст. Ты ему за то музыку и направишь. А то, слышь, что пишет: танцорки у него под чужую музыку, мол, сильно спотыкаются. Ну генерал и недоволен: своей, русской музыки ему надобно!..
Маска приязни, вкупе с улыбкою, мало-помалу с лица Евстигнеева сползла.
Куды, в какой Шклов? Да и можно ль купить любовное томленье? Пробовал уже. Не выходит. Видно, судьба ему до конца дней в Питере по углам отираться.
Тут вспомнились давние, однако к сему моменту имеющие касательство слова:
Так предлагали подписывать прошения и письма воспитанникам Академии Художеств. Так оно и ныне! И нужда осталась, и сострадательности на Руси меньше не стало. Однако ж... Фомин глянул в черновую, не отдававшуюся Крылову в руки партитуру.
Только что конченные «Американцы» немо голосили на столе. Без движения, без надежд. Горло сжал страх. Вместо высоких чувств, связанных с похвальными действиями дикарей, вместо насмешек над европейцами (к которым все время подстрекал Иван Андрейч) подступило уныние.
Жизнь надо было (как тот разболтавшийся за лето оркестр) перенастраивать.
И вдруг откуда ни возьмись предложение: написать оперку. Да какую! «Золотое яблоко»!
Оперская сказка была для «Яблока» создана непростая, а с подковыркой. Вроде всё в ней как надо, всё путем — ан нет! Герои и героини были в «Золотом яблоке» комичны и глуповаты, ходили напыщенно и чванно. Словом… Как недощипанная курица в редких перьях, со сбитым набок красным хохолком, голышом по гостиной та опера бегала! Ироикомичность свою кухарке и редким гостям являла. Были в той оперке греческие герои, поющие на российский лад, были и российские типусы, греческими туниками задки и передки прикрывающие.
Развенчание греческих героев и греческих богов… С легкими надсмешками, с горьковатым лукавством… Пожалуй, одно это ему и оставалось.
А тут еще — словно бы с теми «золотояблочными» героями перекликаясь — вступила в ум некая «Энеида». Не Вергилие-ва, а своя, российская, Николаем Осиповым сочиненная. Уже с год как по Петербургу в копиях ту издевочную поэмку читали. Было там про Энея, про подземное царство и про богов с царями. Но все это касалось и российской столицы! Над нынешними невско-балтийскими героями, лишь для виду обряженными в древние одежки, Осипов припотешился всласть!
Запомнился круто осмеянный греко-петербургский праздник:
Шутя проживались жизни. Шутя доставалась слава. Однако для него за шутовстовом и легкостью маячили нищета и нужда: с угрюмыми мордами, с острыми за пазухой ножами.