слишком просто. Даже и дураку неинтересно. Да и в Италии учили его совсем иному.
Нужен был новый, доселе не употреблявшийся способ музыкального письма! Научившись в Болонье разным музыкальным ухваткам, Евстигней с недавних пор — и без чьего бы то ни было наущенья — стал те ухватки италианские приспособлять к мелодиям русской речи, к изворотам русского ума. От этого многое менялось.
Даже название оперы нежданно-негаданно изменилось. Стало доходчивым, кратким:
«Так, так надо!..»
Что-то неслыханное выступало из шума и мелоса русских слов!
В мелосе этом, в серебристо-туманном ручейке полутонов и напевов зарождалась своя собственная — отличная от обыденной, но в чем-то и сходная с ней — жизнь: едва ощутимая, как плацента прозрачная!
Потряхивая головой, Фомин топтался у стола. Задумавшись, медленно ходил по комнате. Внезапно шаги его убыстрялись, сутулость исчезала, он напевал, налегал грудью на клавикорды — только третьего дня завезенные в нанимаемую им квартиру — снова вскакивал, разнообразными движеньями пытался отогнать от себя повседневные мысли, затихал.
Престарелая Авдотья, нанятая за гроши близ чухонского рынка убирать и стряпать, мелко крестилась за занавесками.
Вдоволь набегавшись, Евстигней прочно усаживался за клавикорды и не отрываясь выстукивал на них не желающую исчезать то двух-, а то и трехголосую мелодию. Мелодия походила на слышанную в детстве песню. Но была другой…
Детское (страшноватое, но тем-то и дорогое) из углов петербургских выступало чаще, чем из углов италианских. Больно тыкало в грудь, обрушивалось на спину.
И то сказать: не только матери и вотчима в живых уж не было, но и детей их, совместно нажитых, распихали по каким-то казенным местам: по приютам, что ль?
Приятели по Академии тоже разбрелись кто куда: Петруша Скоков после двух лет службы у графа Скавронского в Неаполе перебрался в Москву, где служил то ли у графа Шереметева, то ли в ином не столь выгодном и пристойном месте. Служил, по слухам, не весьма усердно.
Другой приятель, Давыдов, сиганул еще дальше: на юг, в Новороссию, хоть и по зову светлейшего князя Потемкина, но в места неопределенные, слабо представимые.
Поддержки искать было не у кого. Одна музыка поддерживала! Да и то не вся: а лишь та, что узналась в Италии и услышалась в детстве. Припомнились на долгие годы позабытые солдатские и крестьянские песни. В песнях тех чуялась крепкая опора, даже иногда — железная ось.
В полночь… Полночь… Отстучав «Капитанскую дочь» с вариациями на клавикордах, Евстигней выходил (иногда выползал неуклюже) на улицу. По приобретенной в Италии привычке, слонялся бесцельно по набережным, переходил неспешно каналы и канавки, распрямлялся, сутулился, мерз, вспоминал жирную, теплую зимой и осенью Болонью.
Вдоволь напутешествовавшись, сворачивал в трактир. («А надо бы в театр. Да ведь — еще успеется!») Полученные от Храповицкого через его лакея деньжата — небольшие, но верные — еще звенели в кармане.
В трактире, по неотступному его требованию, подносили бумагу, грифелек и похлебать чего погуще. Питер, однако, не Болонья.
Угрюмство, вой, беспричинная драчливость, пустые глаза, полные словесного сора рты — так и норовили из темных закутков заведения перелететь за Евстигнеюшкин стол, улечься на разлинованную бумагу. «Оперская сказка» государыни императрицы обрастала трактирными мыслями, нигде не указанными сценами, обставлялась тяжким мастеровым и мужицким словом.
В эти первые питерские дни и недели — странною жизнью он жил, Евстигней Фомин! Одинокой, без радостей, Богом и людьми слабо слышимый... Только одно с той странной жизнью и мирило: сочинение небывалой, впервые вливаемой Богом в душу музыки.
Вскорости, однако, стало ясно: для гармонического существования такой однобокой жизни мало! Да где ее взять, другую? В свет высший — не проникнуть. (Петруша Скоков пытался — так от графа Скавронского едва не палкой его прогнали.) Окружения музыкантского и музыкальной среды — подобной италианской — нет как нет. Места никакого не предлагают. Оперу сочинять — ту, видно, на пробу дали. А когда полной мерой заплатят и какова та мера будет? Неведомо.
Евстигней стал склоняться к печали. Тут нежданно-негаданно выискался ему наставник. А спустя некоторое время и сотоварищ, и помощник по трудам музыкальным.
Николай Александрович Львов выискался!
Более всего на свете любил Николай Александрович Петербург. Но и остальною Россией (подобно многим) не пренебрегал. Любил Россию среднюю, любил тамбовские леса и степи воронежские. Белую Русь любил еще. Вообще: любил всякую добрую устроенность, тихость, простор.
Длительно занимаясь архитектурой — он и в жизни своей желал наблюдать соразмерность. А вот в самой архитектуре больше думал о пользе строений.
Посмеиваясь, выстроил он Невские ворота в Петропавловской крепости (авось за ним никогда сии ворота не захлопнутся!). Благоговея, воздвиг Иосифовский собор в Могилеве. Играючи, изобрел способ к сооружению глинобитных построек. Сей хитрый способ применил он в Гатчине, при возведении незабвенного «Приората».
Что любил Львов более архитектуры? Песни народные.
Занимался ими давно, занимался истово.
Песня была для Николая Александровича не просто отрадой для души и пробой голоса, а, пожалуй, чем-то иным. Ведь что в песне имелось?
А вот что. Хорошая песня соединяла в себе разом: сценическую драму, лирические стихи, затейливые и сами по себе ценные наигрыши балалайки и гудка. Словом, содержала в себе — издалека и тайно накатывающую — мощь оперы.
Но тут противуречие, парадокс: в песенной России, заниматься песней некому!
Засучив рукава, принялся Николай Александрович Львов за то дело.
Перво-наперво стал записывать голоса. Ездил по слободам и деревенькам сам, посылал верных людей, записи множились. Помогал ему, а потом и значительно Николая Александровича в том деле опередил — возлюбивший русскую музыку как свою собственную чех Ян Богумир Прач.
Чех знал о музыке больше Львова. Широко улыбаясь, Николай Александрович уступил и передоверил чеху свое детище: запись голосов русских песен. Сам же принялся разрабатывать часть теоретическую.
Работа двигалась. Впереди Николай Александрович уже прозревал небывало обширную нотную книгу — «Русские народные песни». И не просто слова песен должны были в той нотной книге содержаться! А и все до сути песни относящееся: голоса, подголоски, музыкальные обозначения темпа и ритма. Еще и указано должно быть: где какая песня услышана, кем записана.
Однако такая «Русская книга песен» была делом дальним.
А пока суд да дело — обуяла Львова еще одна мысль: дать некоторым из русских песен сценическое воплощение! Каким-то образом водвинуть песни в театральное пространство, в театральный репертуар. Вот только как?
Об этом он как раз и размышлял, когда представили ему новоиспеченного Болонского Академика,