комплекс неполноценности. Ты способен проявить себя только на войне, потому что в мирной жизни ты полное ничтожество, ноль, пустое место.
– Интересно, – качнул головой комбат, с прищуром глядя на Оборина. Как ни странно, эти слова вовсе не задели комбата. Во всяком случае, внешне он не проявлял никакой агрессивности. – Не слышал еще о себе такого.
Он наполнил свой стакан, сделал глоток и занюхал долькой луковицы.
Мы пили водку и молчали. Комбат, не отрывая взгляда, смотрел на фотографии.
– Сына-то как назвал?
Оборин долго не отвечал.
– Серегой назвал.
Комбат замер, поставил кружку на стол, встал и вышел на лоджию. Через минуту мы услышали его голос:
– А не искупаться ли? Что-то очень душно сегодня.
Он спрыгнул вниз и зашуршал по песку. Мы слышали, как где-то в темноте плещется вода, ухает и фыркает Петровский. С озера доносился негромкий, низкий голос:
– Не мани меня ты, воля, не зови в поля!.. Пировать нам вместе, что ли, матушка… земля?
Я слушал эту немыслимую среди непроглядной черной ночи и немых гор песню и с трудом представлял себе крепкого, рослого комбата, лежащего на темной глади воды, широко раскинувшего руки… Это было не похоже на Петровского.
Песня оборвалась так же внезапно, как и началась. Через минуту комбат уже стоял на лоджии, мокрый, с блестящей гладкой кожей, и расчесывал волосы.
– Брось-ка полотенце, Паша!
Он энергично, до красноты растерся, оделся, подошел к столу и сдвинул стаканы на край стола.
– Жаль, Паша, мне тебя. Жаль… Но, увы!.. Земля создана для сильных. Мораль меня не интересует. Мертвые солдаты по ночам не снятся. Мы винтики и делаем одно большое дело. И запомни: я давил слабых и буду давить. И пощады от меня пусть никто не ждет.
Он сунул руку в нагрудный карман, вынул сложенный вчетверо лист бумаги и бросил его на стол.
– Читай, миролюбец! И ты, Степанов. Пригодится на будущее.
Оборин взял лист, развернул его. Я сел рядом. Письмо было следующего содержания:
В записке была сделана масса ошибок.
– Ну, что скажешь? – спросил Петровский.
Оборин сложил лист и протянул его комбату.
– Никогда не думал, что у Киреева так плохо с грамотой.
– Это сейчас меня меньше всего интересует. Ты отвалил ему пиздюлей?
– Отвалил. Причем с большим удовольствием!
– Что ж, тогда будешь объясняться перед прокурором, – жестко произнес Петровский. – А я умываю руки.
– Не забудь только докладную прокурору написать.
– Слушай, Паша! – взревел комбат, густо краснея. – Ты меня совсем за падлу считаешь? Святоша, мать твою! А я, значит, дерьмом заниматься должен… Ну что ты целку из себя корчишь?!! Тебе ведь совсем не хочется садиться в следственный изолятор! И ты хочешь, чтобы я тебе помог, и надеешься на меня, и правильно делаешь, что надеешься. Потому что я не забыл нашу дружбу! Я не предатель и не подонок! И ты в этом убедишься! На! Бери! Я отдаю тебе это письмо, делай с ним что хочешь!
– Письмо мне не нужно. Оно адресовано тебе, – спокойно ответил Оборин и встал.
– Сядь! – рявкнул комбат. – Я тебя не отпускал, потому что это еще не все. Будь добр, ответь мне: почему ты не доложил об аресте Степанова?
Оборин мельком взглянул мне в глаза и ничего не ответил. Я хотел ему крикнуть: «Паша, я никому об этом не говорил!», но мне стыдно было оправдываться. Пусть думает обо мне, что хочет. В эту минуту в дверь постучали, и в комнату вошел дневальный.
– Товарищ майор, лейтенант Железко вышел на связь.
Петровский кивнул мне:
– Узнай, что у него там?
Я выскочил в коридор и побежал к радиостанции.
– Буря слушает, прием!
Сквозь треск и шум помех я услышал далекий голос Железко:
– Буря, докладывает ноль-третий! Нахожусь в квадрате «Семь-Бэ», по улитке «четыре». Трофеев нет. Как поняли, прием!
Я почувствовал, как во мне все похолодело.
– Ноль-третий, повторите, не понял вас! – закричал я в микрофон.
– Трофеев нет, ни одной единицы. Мы все обыскали. Ничего нет. Возвращаюсь…
– Ну что там? – спросил комбат, когда я зашел в комнату. Оборин сидел на койке, закрыв глаза, будто спал. Я успел заметить, что письмо по-прежнему лежит на столе.
– Железко возвращается без оружия.
– Что? – хрипло выдохнул Петровский и привстал. – Что значит – без оружия?
Я заметил, как рядом со мной напрягся всем телом Оборин.
– Это значит, что его там нет. Ни одного ствола…
Комбат вышел на середину комнаты, за ним с грохотом упал стул.
– Ну, курвы копченые! Я прямо не знаю, что с вами делать! Я вообще не знаю, что с вами делать! Это какой-то идиотизм, а не служба! Вы хоть понимаете, похуисты, что произошло?!
Он так кричал, что его, наверное, было слышно у шлагбаума.
– Может, Железко плохо искал? – тихо сказал Оборин. Я взглянул на него. Лицо Паши было белым как мел.
– Молчать! – взревел Петровский. – Не хочу слушать никаких объяснений! Все, Оборин, иди под суд. Лопнуло мое терпение, дружок хреновый! Ты, Степанов, сейчас же принимай роту.
Он метался по комнате, задевая стол, стулья, тумбочку. Потом схватил письмо и сунул его в нагрудный карман.
– Степанов, поднимай роту по тревоге! Сейчас я сам буду наводить порядок… Оборин – под арест! Снимай весь этот маскарад с себя, ни патроны, ни гранаты тебе не нужны… Ну что еще?
На пороге опять стоял дневальный. Испуганно глядя на Петровского, он доложил:
– Товарищ майор, «Силикатный» на связи.
– Вот так, – обмякшим голосом пробормотал комбат. – Вот так…
«Силикатный» был позывным штаба дивизии.
Мы остались с Обориным вдвоем. Я не мог на него смотреть и с каким-то сумасшедшим упорством растирал ладонью капельки водки по листу плексигласа.
– Не верю! – услышал я за спиной его глухой голос. – Все не то!
Я почувствовал, как в комнату вошел комбат. Несколько секунд стояла тишина. Я обернулся. Петровский почти вплотную подошел к Оборину и сквозь зубы сказал:
– После всего этого мне остается только презирать тебя.
«Рота, подъем, тревога!» – раздался истошный крик дневального в коридоре. И в ту же минуту загремела, заклацала, затопала разбуженная рота. Комбат оборвал тесьму, на которой висела шторка, прикрывающая схему района. Сдержанным голосом он сказал: