минуты. Даже не сам бой, а его ожидание наполняло душу невообразимыми ощущениями. Что впереди – смерть или жизнь? Слава или позор? Честь или бесчестие? Всякий, кому предстояло испытание огнем, никогда не мог наверняка ответить на эти вопросы, как бы уверен в себе ни был. Ожидание боя – это последние минуты зыбкой стабильности и целостности человеческой сущности, которая в большинстве случаев перерождалась сразу и навсегда после первого выстрела в нее.
Мы выехали на асфальт, и дорога серпантином стала уходить вверх, к полной оранжевой луне, гигантским апельсином повисшей над ломаной каймой гор. На подъеме «жигуленок» несколько раз глох, и Рафик подолгу подкачивал педалью топливо, подолгу крутил стартер, заводя изношенный мотор. С перевала мы покатились резвей, и в последних лучах солнца, отраженных от вершин гор, я увидел квадратики полей, серые мазанки, плоские крыши саманных сараев, и все это настолько напомнило мне Афган, что я, глянув на водилу, спросил:
– Что это?
Рафик не ответил, за ответы ему, видимо, не платили. Рамазанов, не открывая глаз – я смотрел на него в зеркало заднего вида, – ответил:
– Еще далеко.
Прошло еще не меньше часа, пока мы не въехали в кишлак. Фары освещали узкую, вконец разбитую улочку, с ямами, залитыми помоями, с убогими деревцами по краям, у которых было спилено все, что только можно было спилить, с серыми, щербатыми, ощетинившимися соломинками дувалами, похожими на ломти зачерствевшего хлеба. Кишлак казался вымершим, хотя люди в нем были, и во многих домах-сараях горел тусклый свет, а во дворах изредка блестели тусклым никелем видавшие виды легковушки неопределенных марок.
Картавый наклонился вперед, и его голова показалась между мной и водителем.
– Сейчас налево, – сказал он.
Мы свернули в проулок, еще более тесный и грязный, чем центральная улица, по самое днище окунулись в темную жижу, разлитую прямо на нашем пути, в ней же остановились, что было весьма символично в нашем положении.
– Приехали, – сказал картавый и первым окунул ноги в дерьмо. – Ать, вашу мутер! – выругался он. – Кто-то уже успел нагадить.
Я, расставив ноги, как циркуль, встал на сухое место и вынес Валери из машины на руках. Она обняла меня за шею, и я, очарованный ее близостью и этим доверительным прикосновением, пошел по грязной улице куда-то вперед, в беспросветную тьму, и ушел бы, наверное, далеко, если бы меня не остановил голос адвоката:
– Нам не в ту сторону, Кирилл!
– Как жаль, – ответил я, разворачиваясь, – что нам с вами по пути.
Подъехал и остановился метрах в двадцати от нас «уазик». В свете его фар картавый выволок из багажника оба рюкзака и, надрываясь, поволок их во двор, обнесенный со всех сторон дувалом. В дверном проеме его встречал мужичок неопределенного возраста, с темным, обросшим бородой, усами, бровями лицом, покрытый вездесущей тюбетейкой, в стеганом халате, подпоясанном кушаком. Идя навстречу картавому, он шаркал калошами, кланялся и прижимал правую руку к сердцу. Вместо того чтобы поздороваться, картавый свалил на хозяина оба рюкзака и, к моему искреннему удивлению, что-то сказал ему, возможно, по-таджикски, из чего я разобрал только «салам». Вот как! Оказывается, наш косноязычный мокрушник владеет еще одним языком, кроме матерного.
Я внес Валери во двор. Слишком уж запуганный, а потому чрезмерно старательный хозяин, освободившись от рюкзаков, вышел из дома и, раскланявшись передо мной, подставил руки, готовый принять девушку.
– Это я сам донесу, – сказал я, но хозяин, похоже, не сразу меня понял и, семеня рядом со мной, пытался помогать. Я услышал, как за моей спиной заржал картавый. Ничего не попишешь, тонко чувствует юмор человек!
Мы зашли в жарко натопленную комнату, в которой сесть можно было только на пол, что тут же мы с Валери и сделали. Сваленные в углу подушки были ничем не хуже спинки дивана, и мы, с наслаждением вытянув ноги, следили за суетой полудевочек-полустарух, стеливших у наших ног выцветшую скатерть, которую постепенно заставляли блюдом с пловом, пиалами, лепешками и прочими восточными закусками.
Я не был голоден и смотрел на дымящийся плов равнодушными глазами. Валери же, в отличие от меня, глотала слюнки и, не дожидаясь, когда за «стол» присядут картавый и адвокат, схватила лепешку и стала рвать ее зубами.
Тепло этого убогого жилища и гостеприимство маленького человечка, ни слова не понимающего по- русски, но вместе со своей хибарой и многочисленной семьей втянутого в темные делишки, которыми мы намеревались заняться в самое ближайшее время, разморили меня, и больше хотелось спать, чем принимать участие в этой странной вечере, предваряющей нашу полуночную прогулку по лезвию бритвы. Мысли о том, что через несколько часов нам придется крадучись преодолевать вброд холодное и сильное течение Пянджа, были невыносимы, и я стал раздумывать о том, как бы добраться до «калашникова» адвоката. Раздумья эти были не вполне серьезны, потому что практически неосуществимы. Я все еще не был свободен, и каждый мой шаг до сих пор контролировался мордатыми охранниками. Один из них стоял в дверях, ведущих во двор, второй, я был уверен, торчал где-то у рюкзаков, сваленных в прихожей.
Пока адвокат негромко говорил по радиостанции с Пянджем, картавый, стоя, пожевал плова, накрутил на палец пучок сельдерея и сунул его в рот, хлебнул из пиалы ржавенькой водички, выплеснул остатки на затоптанный ковер, коим был застелен пол в комнате, и, ковыряя спичкой в зубах, надолго застрял у запотевшего окошка, в котором ровным счетом ничего нельзя было высмотреть. Он не расставался с автоматом, и тот грелся у него под мышкой.
Кажется, мы с Валери задремали, прижавшись друг к другу. Тусклая лампочка под потолком, безликие фигуры забитых женщин, картавый, приклеившийся к окну, поплыли перед моими глазами, раздробились на осколки, закружились в хороводе, и я падал в бездну, наполненную голосами и запахом горького шампуня, и меня уже не тревожил предстоящий переход, как если бы он был всего лишь плодом затуманенного сном воображения.
Меня растолкала Валери. Она щипала за щеки и пыталась оторвать мне нос.
– Проспишь самое интересное, – сказала она.