Ослепительно белый свет облил его с ног до головы, и Гешка зажмурился на мгновение. Наледь на крыльце таяла под его пятками, и было щекотно. Гешка стиснул зубы и сделал первый шаг. Снег вовсе не был мягким и бархатистым, каким он казался из окон дачи. Гешке показалось, что тысячи иголок впились ему в ноги. Он сделал второй шаг, третий…
Насыпало по колено. Снег от мороза стал сухой и колкий, как металлические опилки. Вот и ветви старой яблони обвисли под его тяжестью. Гешке пришлось наклонить голову, чтобы пройти дальше. «Плевать, плевать, — бормотал он. — Мы тоже многое можем… Мы тоже…»
Он повернулся лицом к домику, развел руки в стороны и упал на спину, как в пуховую перину.
Небо стало маленьким, овальным, как если на него смотреть из иллюминатора самолета. Старая яблоня черной молнией делила небо на битые куски. Мелкие снежинки отвесно сыпались с него, но казалось, что они неподвижно висят в воздухе и прямо на них плавно летит земля. Если бы Гешка приподнял голову, то с удивлением бы увидел, что снежинки лежат на его бледно-розовой груди и не тают. Но Гешка смотрел на старую яблоню. Она тряслась от холода, тихо всхлипывала и шмыгала черным сучковатым носом. А рядом стояла Тамара, поглаживая рукой шершавый ствол, и что-то шептала. Потом она сняла с себя дубленку и накрыла ею Гешку. Ему стало так тепло, что он тихо засмеялся, потянул на себя воротник, накрываясь с головой.
И стало темно-темно…
Третий тост
Я не встречал в Афганистане человека, который бы признался в том, что не хотел туда ехать. Но были и такие, кто рвался туда словно на курорт.
Перед отлетом «за речку» с нами, группой политработников, беседовал член военного совета ТуркВО. И вот в ходе беседы вдруг выясняется, что у одного офицера нет своей квартиры.
— Отправляйте его документы обратно, — сказал генерал начальнику отдела кадров голосом, исключающим всякие возражения.
А офицер вдруг как вскочит со стула и криком:
— Товарищ генерал! Разрешите сказать! Не нужна мне квартира! Для меня палатка в Афганистане — лучший дом. А жена всегда найдет где жить. У свекрови ее, то есть у моей мамы, две комнаты, целый батальон разместить можно. У жены еще подруга в исполкоме работает, ей квартиру пробить — раз плюнуть! Не отправляйте меня обратно! Я целый год спал и видел, как в Афган еду служить…
В зале смеялись. Улыбался и строгий генерал. А бесквартирник все не унимался, и на его щеках заблестели капельки лейтенантского пота. Складно, однако, врал он про исполком и про двухкомнатную квартиру свекрови, где можно разместить целый батальон.
Утром присмиревший и успокоившийся бесквартирник с двумя чемоданами, перевязанными проволокой, да загранпаспортом в кармане вместе с нами улетел в Кабул. Самолет он переносил плохо, его укачало, и по рампе он спускался пошатываясь. Два с половиной месяца спустя я случайно увидел его фотографию из личного дела. Лейтенанта убили в заурядной ночной засаде. Несколько пуль от крупнокалиберного пулемета «ДШК» попали ему в голову, отчего лицо превратилось в кровавое месиво, и возвратился лейтенант на родину в цинковом гробу с припиской
Советский гарнизон в Афганистане — это имитация жизни в Союзе, тех привычных, порою незаметных, само собою разумеющихся вещей, которые, к сожалению, невозможно было взять с собой. Каждый офицер имитировал что-то свое, самое близкое, но в целом это было одно и то же. Вечером, когда надо было связаться с начальником, коммутаторщику, сидящему на узле связи, неизменно говорили: «Квартиру подполковника Добровольского!» Или спрашивали у дежурного по политотделу: «Сергей Палыч уже ушел домой?» В обоих случаях подразумевалась всего лишь комната в общежитии — фанерном модуле, в котором сейчас отказались бы жить гастарбайтеры из Туркмении. Обустраивая комнаты, жильцы изощрялись как могли. Шикарнее всех жил медсанбат. Многие комнаты действительно напоминали союзные квартиры: палас на полу, на стенке ковричек, столик со скатертью, полутораспальные койки, «кухня», отделенная от жилой части фанерной перегородкой. Офицеры очень любили ходить в женский модуль медсанбата. Правда, это не всегда одобряло начальство, и в один прекрасный день у входа в женский модуль появился угрюмый часовой с автоматом. Зачем ему нужен был автомат, никто не знал, потому как часовой ни в кого не стрелял и запросто мог пропустить внутрь офицера за пачку сигарет.
В управлении нашей дивизии и соседнем мотострелковом полку жили скромнее. В каждой комнате — по пять-семь человек. Под койками громоздились чемоданы, бронежилеты, рюкзаки, «лифчики», ботинки и прочая военная амуниция. Грязные обои обклеены обычно фотографиями детей, женщин, вырезками из журналов или открытками типа «Одесса — город герой». Самые предприимчивые офицеры сбивали над своими койками каркас из реек, на который натягивали марлю, — это была эффективная защита от мух. В темных коридорах — длинных и мрачных, как тоннели, — по утрам и в конце дня шаркали шлепанцами полуголые офицеры, мускулистые, со смуглыми волосатыми торсами, с яркими полотенцами, обмотанными вокруг шей, говорили громкими голосами, тарабанили в двери соседних комнат, виртуозно, как официанты, носили раскаленные сковородки с шипящим маслом или трехлитровые банки с чаем. Почти из каждой комнаты доносилась музыка, хрипели Высоцкий и Розенбаум, звенели «Чингисхан» и «Сикрет-Сервис», пошлили Токарев и безымянные военные барды… В женском модуле музыка обычно звучала тише, зато коридор всегда был наполнен букетом кулинарных запахов. Женщины редко ходили в столовую на ужин и предпочитали готовить сами.
Иногда я завидовал жильцам этих захламленных, шумных модулей, похожих на муравейник. В отличие от них у меня не было своего «дома». Я спал в кабинете.
Наша редакция была одной из двух каменных, а точнее, саманных построек в гарнизоне. Второе «капитальное» здание — гауптвахта — стояло в нескольких десятках метрах от убогого фанерного штаба и вызывало тихий трепет и почтение своими белоснежными дувалами.
Мой начальник — Олег Шанин — тоже жил в кабинете. Он спал на самодельном диване, сколоченном из двух автомобильных сидений, иногда жарил что-то вкусное на электроплитке, по вечерам закрывался и никого не пускал в кабинет. Несколько раз я видел, как утром оттуда выходила красивая смуглая девушка.
Как-то вечером Шанин зашел ко мне.
— Ты одинок, — сказал он мне, глядя из-под опущенной на самый нос панамы. — У тебя еще нет здесь друзей. Тут всем трудно на первых порах. Идем ко мне.
В уютном кабинете под кондером сидел финансист дивизии Валерий Беджанов и молча тарабанил пальцами по табуретке, не вынимая сигареты изо рта. Смуглая девушка жарила на электроплитке увядшие, похожие на ножки подосиновиков баклажаны. Время от времени она подходила к Шанину, брала его за руку и гладила ладонью его шевелюру, а он, будто не замечая этого, говорил тост про жен и детей. Она любила его? Или тост про жен воспринимала в свой адрес?
Беджанов вскоре заскучал и ушел домой.
И тогда мне впервые мучительно захотелось, чтобы тихо зазвучала музыка, чтобы в этом тесном кабинете начались танцы и смуглая девушка положила свои руки мне на плечи; чтобы тут, где водку пили из металлических кружек, натирали хлебные корки чесноком, где из пластмассовых тарелок ели бело- коричневую тушенку, — чтобы здесь все было так же, как и там, в Союзе: и семья, и друзья, и красиво одетые женщины, и песни Антонова, и звон хрустальных бокалов…
Я закрывал глаза и видел эти навязчивые баклажаны в кипящем масле, похожие на ножки грибов.
Где-то за окном внезапно заглох движок, и комната погрузилась в темноту. Шанин зажег свечу. Девушка снова склонилась над сковородкой. Мы подсели к столу.
— Третий тост, — сказал Шанин.
Я протянул свою кружку навстречу его, но Шанин резко отвел руку, избегая чоканья, и молча