тростиночка, в золотистом платье с люрексом, и край приподнят, бесстыдно оголяя бедро, обтянутое чулочком. Врача, врача!
Он дождался, когда девушка снова стала видеть, когда оглядела зал потухшими глазами, что-то сказала подругам, накинула на плечи чей-то бушлат и пошла к модулю шестой роты. Ступин, как тень, за ней. Перебежками, от угла к углу, от умывальника к сортиру, от клумбы к щиту наглядной агитации. Если Герасимов ее убьет, то Ступин убьет Герасимова. А потом сам застрелится. Красиво и жутко!
Гуля зашла в кабинет. Ступин, сдерживая дыхание, присел на койке, прислушался. Крики, плач Гули, грохот мебели. Дверь распахнулась, Гулю словно вытолкнули оттуда. Девушка, вбивая каблуки в пол, стремительно пошла к выходу. На порог, скрипнув сапогами, выступил Герасимов. В галифе и тельняшке. Руки в карманах. Пьяные глаза полны сдержанного упрямства.
— Дорогу в женский модуль найдешь? Или проводить? — крикнул он вдогон. Повернулся, скрипнув сапогами, увидел Ступина. На лбу обозначилась глубокая морщина. Кивнул, зайди, мол. В кабинете налил лейтенанту полстакана водки, придвинул ломтик хлеба, вскрытую банку тушенки.
— С Новым годом, бля…
Потом лег на диван, руку — на лицо и затих.
Через десять минут Ступин был уже в женском модуле. Фанерная хибара дрожала от музыки. Из комнат доносились смех, звон посуды, грохот сапог. По коридору двигались расплывчатые тени офицеров. Часовой, оказавшийся в самом эпицентре праздника, изрядно захмелел, оперся о стену и глупо улыбался. Ступин здесь еще никогда не был. В этот рай входили только самые ушлые, смелые и проворные или те, кто уж совсем не мог обойтись без женщин и готов был платить. Таких, как Ступин, здесь еще никогда не было. Он постучал в комнату, где жила Гуля. Второй раз стукнуть в дверь не успел, Гуля приоткрыла дверь, прищурилась. В ее комнате было темно, и в тусклых лучах коридорного света ее шелковая ночнушка стала переливаться золотистыми бликами.
— Пошли! — скомандовал Ступин.
Она сопротивлялась недолго и весело. Смеялась, когда Ступин пытался ворваться в комнату, плеснула в него водой из кружки, а он, стараясь не задерживать взгляда на ее обнаженных плечах, играл роль бесстрастного и тупого надзирателя, для которого нет ничего важнее, чем доставить девушку по нужному адресу и вручить ее в распоряжение своего командира. И все. И вроде как плевать ему, что она такая красавица, что сейчас в его власти, что почти обнажена, и лицом можно почувствовать тепло ее молодого стройного тела, и можно даже прикоснуться к ее руке, а можно разыграться как следует, завестись в азарте, когда прощается многое, схватить ее в охапку, зарычать, как лев, уткнуться лицом в ее живот, чтобы ей стало щекотно, чтобы рассмешить до слез, поднять на руки, и тогда правая рука окажется на ее ляжках, а левая обовьет спину, заберется в нежное подмышечное тепло, и это все будет как бы игра, как бы понарошку, и останется всего один шаг до койки, и надо будет всего-то чуть-чуть склонить голову, чтобы достать своими губами ее губы… Но Ступин — сама святость, чистый, честный мальчишка, прячущий свое возбуждение как величайший позор и грех, терпеливо дождался Гулю в коридоре, подал ей руку и повел к командиру.
Ибо это командира любимая женщина, ему принадлежащее сокровище, его собственность, его добыча; и вообще они вдвоем такая красивая пара, и Ступину так хочется, чтобы у них все было хорошо, чтобы любили друг друга долго-долго, до конца жизни, преодолевая тяготы и несчастья вдвоем, крепко держа друг друга за руки. Только так должно быть, и не иначе. И у него, Ступина, когда-нибудь будет так — верно, чисто и красиво. Как у командира с Гулей.
Ступин строил идеальную модель любви.
Утром они пригласили его на кофе. Оба подпухшие, невыспавшиеся, с красными глазами, но веселые, счастливые.
— Саня, мы твои должники, — сказала Гуля. — Ты сохранил нашу семью.
Это было слишком громко сказано. Гуля всегда была склонна преувеличивать. Она забывалась. Она говорила «мой Валерка», что можно было оспорить. Она часто употребляла слово «всегда»: «я буду любить тебя всегда», «мы будем вместе всегда»… Бетонная дорога, которую она накатала для них двоих, вдруг со страшным треском лопнула, ощетинилась арматурой, раздробилась на острые камни. Валерке дали реабилитационный отпуск после ранения. Ему дали, а ей — нет. Он уедет, она останется. Мало того, он уедет к жене, он станет принадлежать ей.
Гулю обкрадывали средь бела дня, а она ничего не могла поделать, не могла возмутиться, закричать, позвать на помощь. Стояла у окна, глядя, как солдаты подметают территорию, и кусала губы. «Ну и пусть проваливает! Сейчас позвоню и пожелаю счастливого пути. Провожать не буду. У меня много работы. Надо сказать девчонкам, чтобы освободили мою койку в женском модуле. А то раскачивается на ней всякий кому не лень».
Она подошла к телефону. Чтобы связаться с коммутатором, надо было покрутить ручку, приводящую в действие электрический генератор. Волна тока полетит по проводам, где-то на узле связи зазвенит звонок. Девчонки рассказывали, что такими телефонными аппаратами наши офицеры пытают духов, заставляя их признаться в своих злодействах. Два проводка к ушам — и давай крутить ручку. А то еще к половому члену привяжут. Не смертельно, но жутко больно. А кто первый додумался до этого? Не в Афганистане же эта идея снизошла на чью-то озлобленную голову!
Она вынула из гнезда трубку — тяжелую, черную, с тангентой посредине. Нажмешь на нее — и становится слышно собственное дыхание. Можно поговорить с собой, поплакаться, пожаловаться, посетовать. Чтобы покрутить ручку, надо придерживать аппарат. Неудобная штука, рук не хватает.
— Линия занята, ждите! — грубо ответил связист.
Линия занята. В проводах мерцают электрические сигналы, металлические мембраны дребезжат, словно их пытают, измученные током слова воспроизводятся в искаженном, угловато-колком виде. Если бы слова текли по проводам подобно телеграфной ленте с печатными буковками, то можно было бы надрезать провода и вылить слова на стол, а потом, как пазлы, составить из них предложения. Получилось бы что-то вроде этого:
— Когда Герасимова выписали?
— Четыре дня назад.
— Ему разве положено отбывать отпуск при части?
— Что вы, Владимир Николаевич! В Союзе! Только в Союзе! Может поехать в санаторий, может отдыхать в семье. По выбору.
— Так какого черта он мне уже три дня глаза мозолит и не уезжает?
— Так вылетов, говорят, целую неделю не будет. «Стингеры» вроде бы у духов появились…
— Я в курсе… Хорошо, Гриша, спасибо за информацию.
Через минуту начальник политотдела позвонил командиру отдельного вертолетного полка Воронцову.
— Сергей Михайлович, когда ближайший борт на Союз?
— Не раньше чем через неделю. Все вылеты штаб ВВС запретил. А вы в Союз собрались, Владимир Николаевич?
— Да не я. Надо одного гаврика срочно отправить. Он после ранения, ему на реабилитацию. Жалко парня.
— Ничем не могу помочь. Пусть ваш гаврик потерпит маленько, подождет. Как командующий даст добро, я его первым бортом отправлю.
«А хрена с два! — подумал начпо, опуская трубку. — Колонной поедет. Завтра же! Первой же колонной наливников до Термеза!»
Ему не терпелось сообщить эту новость Герасимову лично. Он проявит заботу об офицере. В глазах начальника политического отдела будет плескаться море тепла и добра. «Что ж ты здесь протухаешь, дорогой мой? Гони в Союз, домой, к любимой жене! Туда, где березки, пиво и красивые женщины. Туда, где не стреляют, не рвутся мины, где в магазинах принимают рубли, где будешь спать с супругой на белоснежных простынях и не надо будет отмахиваться от мух и кашлять от пыли. Завтра с утра хватай свои манатки, беги на КПП и прыгай в бронетранспортер. Я распоряжусь, и тебе выделят лучшее место. Поедешь, как на правительственной „Чайке“. С ветерком, с комфортом. Каких-нибудь двести километров, и ты выедешь из этой проклятой страны, а там Термез, автобусы, школы, больницы, пионеры, памятники, парки и