– Не узнаешь, Лукич? – подошел к нему Князь, сделавшись вдруг настороженно-хмурым. – Меня, Лександра?
– Какого Лександра? – сердито вскричал офицер.
– Да Меншикова, – ответствовал ему во сне том страшном батюшка, мужик мнимой.
– Меншикова знавал, – хмыкнул бывший денщик царский. – Только ты-то тут при чем, вор?
Батюшка смело взял офицера того за руку, к окну отвел, которым проходил в хижину ту свет, и промолвил тихо:
– Вглядись в меня хорошенько, Лукич! Припомни, в чьем доме чью сродственницу горбатую по углам тискал, припомни, кто о Марте во время давнее Царю нашептал, преподлый!
Бывший денщик царский, посмотревши внимательно во сне Сашенькином на батюшку, начал узнавать Князя и восклицать с лживым, каким-то деланным изумлением:
– Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в коем я вас вижу? Я-то думал, вы в Раненбурге в ссылке почетной…
– Оставим князя и светлость, – прервал его батюшка резво. – Я теперь бедный мужик, каким и уродился когда-то. Нет мне теперь дела до суетного величия человеческого. Иное мне свершить осталось.
Денщик помершего царя отшатнулся в том сне от батюшки, бросился к Сашеньке, сидевшему в углу и подшивавшему суровыми нитками подошвы поношенных сапог своих.
– Не знаешь ли ты человека, с которым я говорил только что?
– Да, знаю, чего ж не знать, – гордо и угрюмо ответил Сашенька, поджимая чувственные, чуть капризные губы. – То мой отец Александр. Что, не хочешь узнавать нас в нашем несчастии, ты, который так долго и так часто едал хлеб наш?
Из тусклого оконца вышмыгнул слабый лучик, пробежался по лицу офицера, и Сашенька увидел гримасу плохо скрываемого торжества. Торжества дикого, древнего, затаенного.
«Помни его, он и поныне опасен», – прошептал во сне ли, наяву ли женский голос, глуховатый, с легкой, страстной хрипотцой.
А во сне вослед бывшему денщику бывшего императора летели слова батюшкины:
– И в неволе моей наслаждаюсь я свободой духа, которой не знал, когда правил делами государскими! Только ныне я понял Марту! Только ныне!
Эта ночь превратилась в ночь сновидений. Даже я, не способная видеть сны, сегодня грежу, отдаваясь баюкающим волнам воспоминаний.
Я опять вернулась в мою полунощную страну земли Борею. Ночь, мирная ночь в лоне Женских Грудей. Я укуталась в покрывала до самого подбородка. Звуки, живые, теплые будят меня. Лиут выходит из прозрачного озера омовений.
– Что стряслось, матушка?
Она присаживается на краешек моего ложа и говорит, что поранила ногу.
– И что теперь?
– Мои ноги умерли, доченька.
Я в ужасе. Как можно ходить на умерших ногах? Богиня печали обнимает меня за плечи и объясняет, что у многих, очень многих из Сущих умерли ноги, умерли руки да и прочие части физической плоти. Неужто мне, богине Судьбы, сие было незаметно? Следует лишь приоткрыть глаза, и они прозреют. Умирает даже время. Это так обычно, так… естественно. Только вот убивать себя страхом не надобно. Вот и все.
Богиня печали проводит рукой по моему лбу. И улыбается.
Я проснулась – и нет Бореи. Нет богини печали. Оказалось, что ее можно убить. Но печаль осталась в мире, потопом слез поглотила землю, прижилась в сердцах людских. Горестно, горестно. Волком завыть, белым волком метнуться сквозь стены.
Я спустилась в сад, приникший к дворцу княжьему, словно страстно влюбленный к объекту своего обожания. Мне не дано больше ничего, кроме туманного скольжения меж буйно разросшимися здесь деревьями. Ничего, кроме печали, не дано мне.
Я избираю деревья геральдическим символом моим.
Они – сильные. Они умеют противостоять бурям нетерпимого времени, капризам Тьмы. Они освящают наше суетное существование, ибо деревья – чисты. Они наши позабыто-отвергнутые души, глаза и уши.
Деревья свободны и благородны в чувствах своих. Они прекрасны как каллиграфическая надпись на изысканном папирусе, как поэзия. Деревья есть высший уровень субтильности живописного полотна, сумрачное притяжение иконографической истины.
Они близки и далеки, они есть тень и свет. Они для меня неисцелимое отчаяние и душное страдание, обращенное в чистый и светлый Покой.
Я выбираю деревья геральдическим символом Судьбы, гербом Белой Волчицы, я сливаюсь с ними, сжимая в руке мой серебряный амулет.
Поутру Сашенька потерянно бродил по пустынным покоям батюшкиного дворца.
Марта исчезла.
Часть вторая
ПОЛНОЧЬ
Бывший денщик отбывшего в небытие Темного Императора сидел на берегу Невы и мрачно взирал на плывущие по реке льдины. Наступала весна, природа радовалась жизни, а Анатолий Лукич все еще оставался во тьме зимы в Каструм долорес, «печальной зале» его почившей надежды на осуществленную месть. Сей зимой Белая Богиня обыграла его, разорвала стянувшуюся вокруг ее лилейной шейки петлю мира. А он остался наедине с темной своей ненавистью, воды которой столь же глубоки, как и пучины невские.
Не выходил из головы Сухоруковской амвон, покрытый кармазинным бархатом и коврами золотыми. Амвон и одр, золотою парчою посланный, под богатым балдахином. Он, Сухоруков, все суетился вокруг, изукрасил собственноручно все стены шпалерами, на которых некие чудеса Христовы искусным мастерством сотканы.
А Она, та, о коей много, нестерпимо много, весен назад грезил он, как о царице своей полунощной, вошла в Каструм Долорес в сопровождении пса своего верного – Князя растреклятого, стремительно влетела, посмотрела на шпалеры сии пристально, ненавистные золотые глаза блеснули, потемнев от гнева, посмотрела и велела глухо, придав голосу хрипотцу страстно-презрительную:
– Убрать сие. Не вяжутся некие чудеса Христовы с плясками Смерти Антихриста.
Слово было произнесено!
И скоро потом черным сукном все убрано было. Затянутое крепом, все оказалось погружено в печальную полутьму, тускло поблескивало при свете траурных свечей.
Она забыла о нем, любимом детище Сухоруковском. Забывала похоронить, предать землице.
– Кесарю кесарево, – хмыкнула с несвойственной ей жестокосердностью.
Труп покойного Темного Императора лежал на парадном ложе, уже позеленев и истекая. Но и сим не переполнилась чаша горести сухоруковской! Несмотря на запрещение царя, Она повелела вскрыть его тело и набальзамировать, тайно повелела сделать, будто бы убоявшись и устыдившись укоризны в глазах Анатолия Лукича. Вот так: мол, чтобы ты там не желал, а наказан неисполнением воли последней будешь! Церемониал погребально-наказующий продолжался. И Царю Темному, обожавшему публичность, отказала Она даже в объявлении официальном о месте захоронения. Откажет Она ему и в присутствии на церемонии погребальной столь возлюбленных государем иностранцев. Богу богово, кесарю кесарево, дескать, а антихристу – лишь пляски Смерти…
Сухоруков сжал кулаки от бессильной ярости.
Рано поутру марта десятого дня, в серый шабашный месяц пушечный выстрел возвестил о начале последнего путешествия герра кормчего. В тот день крупными хлопьями падал снег, сменялся градом колючим. Было холодно, ветрено, волны, как водится, с перехлестом. И тоже, как обычно, у зимней Невы неуютно…
Сухоруков зажмурился. Он, сын Мунта великого, преследователь самой Судьбы, плачет?!
В три часа дня гроб с телом императора начали выносить через отворенное окно Зимнего дома – экая оказия, ни в одну дверь последняя домина не проходила! – и осторожно спустили на набережную.