эту картину запомнил. Мне нравилось.
Был тогда в Уфе художник – Тимашевский. Портреты писал. Деревянные. Его в городе уважали. Художник был тогда в Уфе в диковинку. Он идет по улице, а на него пальцами указывают: «Тимашевский идет! Смотрите, вот он!»
Этот уфимский портретист был тоже не без академического достоинства: Матвей Тимашевский был в 1853 году «удостоен Академией художеств звания неклассного художника за написанный с натуры портрет».
Работы этого «неклассного художника» были первыми, по которым будущий автор «Портрета И.П. Павлова» познакомился с искусством портрета.
Но первый шаг к художеству мальчик Нестеров совершил в Уфе с помощью совсем другого человека.
Это был Василий Петрович Травкин – учитель рисования и чистописания в гимназии, куда Нестеров поступил в 1872 году в приготовительный класс.
– Высокий, бритый, с длинными волосами, в вицмундире. Пил сильно. Он в классе один из всех учителей меня приметил. Внимательно поправлял мои рисунки. Любил меня. Зазывал меня к себе. Жил он на окраине. Снимал комнату у какой-то старухи. Нищета полная. Ничего нет. Один вицмундир на гвозде висит. Все остальное пропивал. Был одинокий человек. Неудачник. Но способный, с искрой. Что-то влекло меня к нему, а его ко мне.
Я задумал нарисовать что-нибудь отцу в подарок к именинам. Травкин дал мне оригинал – какой-то замок, написанный акварелью. Я рисовал «Замок» мокрой тушью. Травкин говорит мне: «Я трону», – и рисунок стал совсем другой: все ожило. Он умел рисовать.
Имя этого безвестного учителя рисования, еще в молодых годах погибшего в захолустье от вина, одиночества и тоски, должно навсегда остаться в биографии Нестерова.
Этот нищий учитель чистописания первый почувствовал в озорном мальчике из степенной купеческой семьи будущего художника.
Отдавая себе отчет в истоках своего искусства, Нестеров с особой, ни с чем не сравнимой признательностью называл главной питательницей своего творчества, воспитательницей своего искусства Природу. Он и писал и произносил это слово всегда с большой буквы.
У Нестерова, еще у ребенка, было сильное влечение к природе, были чуткость к ее красоте, восприимчивость к ее великому языку.
«Какие дали оттуда видны! – вспоминал он раннюю-раннюю поездку в подгородный монастырь. – Там начало предгорий Урала, и такая сладкая тоска овладевает, когда глядишь в эти манящие дали».
Нестеров изобразил их на нескольких своих картинах: «На родине Аксакова» (картину можно было озаглавить «На родине Нестерова»), «Три старца» (изображено уральское озеро Тургояк), «Симеон Верхотурский». В своих воспоминаниях Михаил Васильевич восклицает: «Хорош божий мир! Хороша моя родина! И как мне было не полюбить ее так, и жалко, что не удалось ей отдать больше внимания, сил, изобразить все красоты ее, тем самым помочь полюбить и другим мою родину».
Нестерову не пришлось стать живописцем заволжских степей и уральских предгорий, как стал им земляк его С.Т. Аксаков, которому Нестеров посвятил одну из своих картин.
Судьба дала Нестерову другой почетный удел – быть певцом среднерусской природы, среди которой сложился весь нравственно-физический облик русского народа, среди которой окрепло его историческое бытие, среди которой выросли и явились миру Пушкин, Лермонтов, Толстой, Глинка.
В 1874 году, после недолгого неудачного пребывания в гимназии, где Нестеров увлекался лишь рисованием да шалостями, родители решили, что пора ему оставить отчий дом и «взяться за пауку» на чужбине, в Москве. Осенью 1874 года Нестеров был отвезен в Москву, отдан в реальное училище опытного педагога К. П. Воскресенского и с тех пор уже никогда не возвращался в Уфу на постоянное житье: он приезжал туда лишь гостем, на летний отдых или для уединенной художественной работы.
Михаил Васильевич всегда с теплой и благодарной памятью сердца вспоминал свое детство, проведенное в родном доме в Уфе. «Отцы» и «дети» с их взаимным непониманием и борьбою – это не тема биографии Нестерова. Наоборот, отец и мать – это неизменно привлекательные образы в его воспоминаниях, и не потому, что из «прекрасного далека» воспоминаний минувшее кажется привлекательнее, чем оно было в действительности. Письма Нестерова в Уфу за годы напряженной художественной работы свидетельствуют, что родной дом неизменно встречал участием, приветом и одобрением все, что было ему дорого в жизни: его «труды и дни» художника с их надеждами, скорбями и победами.
Но не одну хвалу раннему своему уфимскому прошлому, но и грустный вздох доводилось мне слышать из уст Михаила Васильевича.
Как-то в сентябре 1940 года, живя у меня, он читал письма Вл. Соловьева; в особенности захватила его переписка с Л.Н. Толстым. Он тужил, что раньше ему не довелось прочесть ее, и тут же не без горечи посетовал, что многого он не читал, многого не знает. Он говорил с нескрываемой болью:
– Серову хорошо. Перед ним все книги были раскрыты. Отец был даровитый композитор. Мать образованная. Серов четырехлетним мальчиком у Рихарда Вагнера на коленях уже сидел. Ему было легко. А нам – из Уфы! – приходилось до всего самим добираться. И Виктору Михайловичу (Васнецову. –
И не один раз мне приходилось слышать от Нестерова подобные признания. За месяц перед приведенным разговором Михаил Васильевич читал письма М.А. Врубеля. Вспоминая художника, которого высоко ценил, он сказал почти то же, что о Серове:
– Врубелю было хорошо: родился в интеллигентной семье, окончил университет. Знал языки. А я попал из купеческой семьи в запьянцовскую среду. Как не погиб там совсем!
Михаил Васильевич разумел ту московскую «богему», среди которой ему пришлось жить в годы учения в Училище живописи.
Ни к самообличениям, ни к элегическим покаяниям Михаил Васильевич не был склонен. Во всех приведенных признаниях звучал прямой строгий вывод из искреннейших наблюдений, сделанных над самим