стену, и прямо перед ней возник силуэт мужчины.
— Бога ради, не бойтесь, это я, Глеб Борисович… Умоляю, успокойтесь…
Ева включила свет и увидела бледного как мел профессора Фибиха. Тот и сам трясся от страха, седые волосы его были взлохмачены, глаза смотрели жалобно, костюм забрызган грязью.
— Мы только что с электрички. Представляете, я потерял ключ. Вот как сердцем чувствовал, что случится что-нибудь такое. Смотрю, лестница приставлена… Кстати, а с чего бы это? — Он перешел на шепот:
— У вас гость?
— Да нет у меня никого, — в сердцах ответила Ева и без сил рухнула в кресло. Нервы ее были на пределе. — Это воры лестницу приставили. Еще утром.
Но тут на балконе вновь раздались звуки, и Фибих, словно очнувшись, хлопнул себя по лбу:
— Боже, там же Бернар! Разрешите и ему войти, он отговаривал меня, хотел увезти к себе в гостиницу, а я его не послушался.
В комнату ввалился огромный мужчина.
Возможно, костюм, в котором он был, когда-то сидел на нем хорошо, но сейчас выглядел ужасно — так же, впрочем, как и его владелец.
— Мы просим извинения, — с сильным акцентом сказал незнакомец, и Ева, опомнившись, что перед ней стоит молодой мужчина, плотнее запахнула на груди халат.
— Это все? Или там еще кто есть? — спросила она строго и прищурилась. Человек с акцентом внимательно рассматривал ее безукоризненной формы лицо с высокими скулами и чуть удлиненным разрезом темных глаз. Ева почувствовала себя маленькой девочкой, которой давно пора спать, а она не может отвести глаз от взрослого мужчины. Какой странный у него взгляд — изучающий, ироничный и вместе с тем властный.
— Знакомьтесь, это Ева. А это — Бернар. Он завтра уезжает. Приехал на два дня, привез кассету с оказией… Да что там! Предлагаю выпить!
Ева, которая так и не дождалась Вадима, молча кивнула.
— Вы мне, Евочка, только ключик дайте, а я сейчас мигом.
Глеб Борисович после опасного восхождения на второй этаж по хрупкой лестнице, обрадованный таким благополучным исходом дела, почувствовал себя явно моложе лет на тридцать.
— Мне надо переодеться, — сказала Ева и поднялась с кресла. Но Бернар жестом остановил ее.
— Вам и так хорошо, — доверительным тоном сказал он. — Вы красивая, Ева.
— Вы кто? Англичанин? Кто?..
— Француз. У меня здесь осталось немного «Божоле», но сейчас буду пить водку.
Вы любите водку?
Ева хотела сказать, что сейчас любит все, но промолчала. Она увидела на безымянном пальце Бернара обручальное кольцо и тихо вздохнула. В этом кольце заключалась целая жизнь, полная любви, детских голосов, смеха, забот и, быть может, слез… Как он живет, этот Бернар, и что ему надо здесь, в России? Но она ни о чем его не спросила. Несколько минут наедине с гостем Ева провела словно во сне. Она не помнила, о чем они говорили. Она смотрела на открытое, красивое, покрытое ровным загаром лицо Бернара, вглядываясь в его голубые глаза, скользила взглядом по его розовым губам и замирала при мысли, что такой мужчина может поцеловать ее. Или она еще не остыла от ожидания Вадима? Ведь она ждала его, она не верила, что он может не прийти. А что, если сейчас раздастся звонок?
Бернар между тем достал из пакета, который неизвестно каким образом оказался на полу, бутылку вина.
— «Божоле», — сказал он и, улыбаясь, тронул Еву за руку.
Они ушли под утро.
— Знаете что, — заговорщически прошептал ей на ухо Глеб Борисович перед тем, как уйти, — вы очень понравились Бернару.
— С чего это вы взяли? — Она, как в тумане, складывала тарелки на полку и не понимала, что с ней происходит. От одного имени Бернара ей становилось не по себе.
— Я вижу, — ответил Фибих и, дружески пожав холодную ладонь Евы, добавил:
— Жаль, что завтра.., вернее, уже сегодня он уезжает…
Она хотела спросить его об африканской саранче, о кассете и о чем-то еще очень для нее важном, но промолчала. Она знала, что через несколько часов начнется новый день, быть может, кончится этот долгий дождь, выглянет солнце, к ней придет Вадим, и жизнь ее потечет по-прежнему, строго ограниченному принципами и условностями руслу.
Но прошла неделя, а он так и не появился.
Ева работала в мастерской. Надев тонкие резиновые перчатки и вставив между пальцами кисти, она принялась писать самое себя. На холсте она видела всю свою жизнь, пеструю и легкую, как крылья бабочки, тяжелую и сложную, как кошмарный нелогичный сон. Образы, возникающие на холсте, задуманные в начале работы в бледно-зеленых с розовым и желтым тонах, постепенно насыщались густыми, как венозная кровь, разводами… Утомившись, она время от времени приходила на кухню, выпивала чашку чая или кофе, отдыхала, а затем возвращалась к мольберту.
А в четверг вечером пришел Рубин. Так долго и дерзко мог звонить только он. Громкий, суетливый, большой и всегда «под мухой», Рубин сотрясал ее жизнь где-то раз в месяц. Приходил, рассказывал, как живет Москва, что творится на Крымском валу, за сколько на аукционе «ушел» Шемякин, что за «птица» выставляется в Пушкинском музее, кто повесился, женился или родился. Звал на тусовку в «подвалы», где был своим человеком. В Москве поговаривали, что Рубин содержит свой «подвал», куда вход посторонним заказан. Туда он привозил коллекционеров и продавал на килограммы разный хлам, остатки соцреализма: румяных доярок, загорелых трактористок, грудастых матерей-героинь, совдеповские пейзажи — все потихоньку уплывало в Германию, Штаты, Бельгию, Францию… Говорили также, что будто бы скупает он ценные картины из запасников провинциальных музеев, но Рубин всегда отшучивался, говорил, что в запасниках уже брать нечего — «один грибок да краска отслаивается». Между тем из России уплыло два портрета Репина. Ева не хотела думать, что это дело рук Рубина, но почему-то страшно расстроилась.
— Ну что, птичка? — Он шумно вошел в прихожую и поставил на пол сумку, в которой что-то звякнуло. — Опять одна? Куды адвоката своего дела?
Длинные кудри Рубина были густо намазаны гелем и казались мокрыми. Гриша носил самую дорогую одежду, простую и удобную, которая несколько облагораживала его грузное неповоротливое тело. От него всегда пахло хорошим одеколоном, а пил он исключительно французский коньяк — ив огромном количестве. К Еве он приходил отводить душу. Уговаривал ее продать ему картины, но всякий раз она отказывалась.
— Хочу повиниться, — заявил он и сразу прошел в мастерскую. — Мы тут поблизости недавно были, закусить было нечем, веселые, сама понимаешь, словом, Горохов Славка залез к тебе… Вот твои бананы. А ту дрянь мы разгрызли, раскрошили, не знали, что это стеариновые яблоки… — Он достал из сумки бананы, бутылки с пивом и пакет молока. — Тебе. Знаю, что ты любишь. Ты же ненормальная, вы все, художники, с приветом.
— А я милицию вызывала, чуть со страха не умерла. — Она обняла Гришу и поцеловала его в щеку. — Дураки, что я еще могу сказать.
— Ты не меняешься, сколько лет я тебя знаю… Посмотри, на кого ты похожа! Смерть ходячая! А платье? Ты что, в нем венчаться собралась? Мыши в церкви подохнут. Вся в краске, даже волосы… Вот скажи мне на милость, какого цвета у тебя волосы?
— Как — какого? Серо-буро-малинового!
— Дура ты, Евка, они же у тебя светлые, как солнечный день в Астрахани.
— Ну ты даешь! — Она захохотала. — Все такой же веселый.
— А полы когда мыла?
— Сегодня утром, а что?
— А то, птичка, что приятно мне в грязных и пыльных башмачищах разгуливать по твоей чистой квартире. Ладно. А теперь серьезно.
Есть коллекционер, мой друг, приехал вчера из Штатов. Кто-то ему про тебя сказал. Помнишь, ты