— Первый раз слышу такое.

— Да ну? Не скромничайте, сеньор Кеведо. Эти весьма известные стихи принадлежат вашему перу. А все вестовщики и сплетники в один голос утверждают, будто посвящены они вашему покорному слуге…

— Глупости какие. Вы лишнего выпили, сеньор де Косар.

— Выпил, не спорю. Зачем отрицать очевидное? Но память на стихи у меня отменная… Судите сами:

…Нет для желанья моего препон,не зря на голове ношу корону,и, дабы прихоти не нанести урону,я прихоть тотчас возвожу в закон.

…Не зря же, черт возьми, я — первый актер Испании! А теперь мне, сеньор поэт, пришли на ум другие и не менее замечательные стихи… Ну, те, что начинаются со слов: «Гремящий на бесптичье соловей…»

— Сколько я знаю, автор неизвестен.

— Так-то оно так, но молва дружно приписывает его вам.

Кеведо, который не переставал озираться, начал злиться по-настоящему. По счастью, посетителей больше не было, а трактирщик отошел в дальний угол. И Косар прочел:

А мне на тех властителей, что стражейГерманскою отгородясь, каратьИ миловать хотят, мечтая дажеУ Мойр неумолимых отобратьИх право перерезать нитку пряжи…На них мне, и не только мне: нас — рать…

Стихи эти и в самом деле принадлежали перу дона Франсиско, хоть он и открещивался как мог, а верней — бежал, как черт от ладана. Сочиненные в те времена, когда при дворе он оказался не ко двору, они в списках расходились по всей Испании, и Кеведо, хоть умри, ничего не мог с этим поделать. Но теперь, когда чаша его терпения переполнилась — отчасти и оттого, что бокал опустел — он позвал хозяина, расплатился и, не скрывая досады, двинулся к дверям, оставя за столом Косара.

— Через два дня он будет играть перед королем… — нагнав поэта в дверях, сказал я. — Вашу, между прочим, пьесу.

Дон Франсиско, все еще мрачный как туча, обернулся. Но потом беспечно прищелкнул языком:

— Не о чем беспокоиться! Наболтал спьяну… К утру вино выветрится, Косар проспится — и все забудет.

Он завязал шнуры своей черной пелерины и немного погодя добавил:

— Клянусь Святым Рохом, вот бы не подумал, что у этого слизняка там, где у прочих — честь, еще что- то есть.

Я бросил прощальный взгляд на круглую фигуру комедианта, который был известен всем как человек веселый, остроумный и совершенно бесстыжий. Все это лишний раз доказывало, что чужая душа — потемки. В справедливости этого речения мне в самом скором времени суждено было убедиться еще раз.

— Приходило ли вам в голову, что он, быть может, ее любит?

Эти необдуманные слова выговорились будто сами собой, и едва они сорвались с моих уст, как я тотчас залился краской. Кеведо, прилаживая шпагу на перевязь, на мгновение отвлекся от своего занятия и взглянул на меня с неподдельным любопытством. Потом хмурые морщины на лбу у него медленно разгладились: он улыбнулся — так, словно мои слова навели его на какую-то мысль. Надвинул шляпу, и мы вышли на улицу. Лишь сделав несколько шагов, дон Франсиско кивнул, как бы придя к некоему выводу.

— Да уж, мой мальчик, никогда ничего не узнаешь наперед, — пробормотал он. — Никогда. Ничего.

Посвежело, и звезды спрятались. Ветер гонял опавшую листву. Когда пришли ко дворцу и назвали пароль, ибо уже пробило десять, о капитане никто ничего сообщить нам не мог. По мнению графа де Гуадальмедины, высказанному в ходе краткой беседы с доном Франсиско, — «а черт его знает, куда он запропастился». Сами понимаете, эти слова спокойствию моему не способствовали, как ни старался поэт урезонить меня, уверяя, что семь лиг — расстояние изрядное, что Алатристе задержался из-за какого- нибудь непредвиденного дорожного обстоятельства, не говоря уж о том, что он мог пуститься в путь ближе к вечеру, дабы не нарваться на неприятности, и в любом случае сумеет постоять за себя. И наконец я не столько согласился, сколько дал себя убедить, заметив, впрочем, что и собеседник мой, при всем своем красноречии, не слишком верит тому, что говорит. Но делать было нечего — мы могли только ждать, ничего другого нам не оставалось. Дон Франсиско ушел по своим делам, а я снова отправился за ворота дворца, намереваясь провести там в ожидании новостей всю ночь. Пройдя меж колоннами патио, куда выходили двери дворцовых кухонь, и оказавшись перед узкой, плохо освещенной и почти скрытой в толстых стенах лестницей, я вдруг услышал хрусткий шелест шелка, и сердце мое замерло. Еще не было прошептано мое имя, еще не успел я обернуться к выросшей во тьме фигуре, а уже знал — это Анхелика де Алькесар, и она ждет меня. Так началась самая блаженная, самая ужасная ночь в моей жизни.

X

Приманка и западня

Диего Алатристе — руки его были связаны за спиной — с трудом привстал и подполз к стене, сел, привалившись к ней лопатками. Голова болела — сказывалось, верно, падение с лошади и жестокий удар в лицо — так, что поначалу он решил: «Готово дело, я ослеп, оттого так темно». Но потом, с трудом оглядевшись по сторонам, заметил розоватую полоску света из-под двери и вздохнул с облегчением. Ночь, вот и темно. Или его бросили в подвал. Он попробовал пошевелить распухшими пальцами и едва не вскрикнул — казалось, тысяча иголок вонзилась в тело. Чуть погодя, когда боль стихла, капитан попытался восстановить ход событий. Стало быть, он выехал из Мадрида. Остановился на почтовой станции подковать коня. Попал в засаду. Что было потом? Потом выстрел — и почему-то не в него, а в лошадь. Это не промах и не случайность. Люди, которые гнались за ним, ремесло свое знают и делают, что сказано.

Не своевольничают: несмотря на то, что он в упор свалил одного из них, не поддались вполне естественному побуждению расквитаться. Это капитан понимал отчетливо — сам такой, того же поля ягода. Вопрос, значит, в том, кто же всю эту музыку заказал. Кому он понадобился живым — и зачем?

Словно бы в ответ, распахнулась дверь, и яркий свет полоснул Алатристе по глазам. На пороге возникла черная фигура: в одной руке — фонарь, в другой — бурдюк с вином.

— Добрый вечер, капитан, — сказал Гвальтерио Малатеста.

Что-то в последнее время часто стали встречаться, подумал Алатристе, и каждый раз в дверях. Только теперь он сам перетянут шпагатом, как кровяная колбаса, а итальянец вроде бы не торопится. Малатеста подошел поближе, склонился над ним, осветил фонарем и сказал тоном оценщика нелицеприятного и беспристрастного:

— Хорош.

Алатристе, поморгав, убедился, что левый глаз у него заплыл и не открывается. Все же ему удалось рассмотреть рябое лицо итальянца — шрам над правым веком напоминал о схватке на борту «Никлаасбергена».

— Ты тоже недурен.

Подстриженные усики встопорщились улыбкой едва ли не сочувственной.

— Прошу прощения за доставленные неудобства, — сказал Малатеста, проверяя, насколько туга веревка. — Сильно режет?

— Прилично.

— И мне так кажется. У тебя сейчас не руки, а прямо баклажаны какие-то.

Он повернулся к двери, позвал кого-то, и через порог шагнул человек. Алатристе узнал его — тот самый бородатый крепыш, с которым он чуть не столкнулся на почтовой станции. Малатеста приказал ему немного ослабить путы, а покуда тот выполнял поручение, приставил кинжал к горлу капитана, чтоб не вздумал воспользоваться представившейся возможностью. Когда они вновь остались вдвоем, он спросил:

— Пить, наверно, хочешь?

— Чертовски.

Малатеста, спрятав кинжал в ножны, поднес к губам Алатристе сосок бурдюка, при этом очень внимательно разглядывая капитана. При свете фонаря капитан тоже видел устремленные на него глаза — черные и твердые, как полированные агаты.

— Ну, теперь выкладывай, с чем пришел.

Итальянец улыбнулся, как бы призывая к христианскому смирению и приятию неизбежного. В подобных обстоятельствах это было малоутешительно. Затем почесал в ухе, будто прикидывая, какое действие произведут его слова, и наконец ответил:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату