перил толпятся девочки, а над ними, поминутно оглядываясь, как наседка, возвышается фигура учительницы или пионервожатой.
— Что это? — спрашивает Костя у старичка, сидящего на палубе.
— Триполье.
— То самое?
— Какое то самое? Триполье — одно, другого нету.
Костя кубарем слетает по трапу к сходням. Их уже установили, и по ним гуськом торопливо и осторожно идут школьницы, а учительница стоит у перил и, приподняв руку и шевеля губами, пересчитывает девочек.
— А ну, Костя, проводи их на палубу! — окликает его знакомый помощник.
— Нет-нет, в каюту! — кричит учительница.
— В каюту так в каюту! — соглашается помощник. — В кормовой салон.
Косте хочется сойти на берег, но отказать помощнику нельзя. Он идет в кормовой салон, а за ним, шушукаясь, табунком идут девочки. Следом появляется учительница; школьницы окружают ее, рассматривают салон, охают, ойкают и поднимают такой галдеж, что Костя сейчас же уходит. Однако на берег сойти не удается. Уже звонит колокол, пароход гудит и отваливает от пристани. Из-под колесного кожуха со свистом и шипеньем вырывается пар, окутывает пристань, еще и еще — пароход будто громко отдувается, набираясь в дорогу сил.
Взобравшись на верхнюю палубу, Костя со стесненным сердцем жадно смотрит на обрывы. Крутые косогоры пусты и безлюдны. На полугоре, там, где на глинистой почве торчат редкие пучки травы, бродит белая коза. Она щиплет траву, потом поднимает голову, жуя, смотрит на пароход и опять принимается щипать.
Триполье! Место гибели и бессмертной славы киевских комсомольцев! Совсем недавно, перед концом учебного года, пионервожатая рассказывала о Трипольской трагедии, о том, как в 1919 году комсомольский отряд выступил из Киева на борьбу с кулацкой бандой 'зеленых', как пришли они в Триполье и погибли здесь в неравном бою. Вот, может быть, с этой самой кручи Люба Аронова, Миша Ратманский в последний раз смотрели на Днепр, на безбрежные приднепровские дали, посылая прощальный привет родине…
Костя ищет взглядом памятник, однако ничего похожего на памятник на берегу нет. Косте жаль, что его нет — большого красивого памятника, такого, чтобы он был заметен отовсюду и чтобы, завидев его, пароходы давали длинный печальный гудок, а пассажиры, стоя в строгом молчании, смотрели на него и с благодарностью думали о людях, отдавших жизнь за родную советскую власть, за коммунизм…
Памятника отсюда не видно, пароход не дает гудков, а торопливо и деловито шлепает плицами по воде. Старичок, сидящий на палубной скамейке, сосредоточенно сдирает кожу с копчушки.
Костя становится 'смирно', отдает пионерский салют и долго смотрит на уплывающие вдаль трипольские кручи.
Солнце спускается ниже, ветер усиливается, и Костя идет в каюту за курткой. На обратном пути он заглядывает в кормовой салон. Школьницы отгородили там диванчиками угол, кое-кто уже улегся, подложив под голову узелок, остальные слушают учительницу.
Две девочки вышли из салона и стоят, оглядываясь, возле двери в коридоре. Одна из них, повыше и, должно быть, похрабрее, спрашивает у Кости:
— А наверх можно?
— Можно, — разрешает Костя. — Пойдемте, я покажу.
Он лихо, не держась за поручни, поднимается по трапу, а следом, топоча большими ботинками на тонких, голенастых ногах, карабкаются девочки.
— Вы в каком классе? — спрашивает он, остановившись на палубе.
— Я в пятый перешла, — отвечает девочка повыше.
— А я в четвертый, — говорит меньшая.
— А-а!.. — пренебрежительно тянет Костя. — А куда едете?
Девочкам холодно. Они ежатся под ветром, поворачиваются к нему спиной, придерживают руками раздувающиеся платьица, но не уходят и наперебой рассказывают, что едут они в Канев, на могилы Тараса Шевченко и Аркадия Гайдара, что Ольга Семеновна очень хорошая, только она все время боится, что кто- нибудь потеряется или упадет в воду, и никуда не пускает, а они в первый раз едут на пароходе, и им все интересно.
— Если впервые, тогда конечно, — снисходительно говорит Костя. — Вот смотрите… — И он начинает им показывать и рассказывать то, что сам услышал от помощника час назад, но так, будто он родился и вырос среди этих рубок, штуртросов и трапов.
Девочки синеют от холода, кожа у них становится пупырчатой, как у ощипанных гусят, но они с таким изумлением и восхищением смотрят на Костю, что он загорается еще больше и принимается рассуждать о том, что речной пароход — это ерунда на постном масле: плывешь между берегами, как по комнате ходишь, неинтересно, а вот на море — это да, там нужно идти по компасу, определяться по солнцу! И потом, здесь никаких бурь не бывает, безопасно, как в ванне, а на море — как грянет шторм, только держись…
Завороженные слушательницы проникаются к нему таким уважением, что уже не решаются говорить ему 'ты'.
— А вы моряк? В отпуску? — спрашивает старшая.
— Еще пока нет, — немного смешавшись, говорит Костя. — Но скоро буду… Я сейчас к дяде еду. Вот он у меня… моряк, — неожиданно для себя добавляет он.
Но тут к ним подбегает испуганная, рассерженная учительница и хватает за руки окончательно посиневших Костиных слушательниц:
— Девочки! Что это такое? Разве можно уходить без спросу?.. И посмотрите на себя, на кого вы похожи… А тебе, мальчик, стыдно! Ты старше, должен понимать…
— Я же их не звал, они сами напросились, — неловко оправдывается Костя.
Учительница не слушает его оправданий и уводит окоченевших, но довольных новым знакомством девочек.
ДОМИК НА БЕРЕГУ
Одному Косте становится скучно и тоже холодно. Идти к школьницам после такого происшествия неудобно, да и что он будет делать с девчонками? Белокурого помощника тоже нигде не видно, и Костя спускается к себе в каюту. Ему почему-то все время неловко, но он не может понять почему и решает, что просто хочет есть. Костя достает мясо, вареные яйца, пирожки с клубникой и задумывается. Колебания длятся недолго: какая разница, что сначала, а что потом? Почему обязательно первым надо есть мясо? Сначала можно съесть пирожки, а потом все остальное. Он приканчивает пирожки, отрезает кусок мяса, но есть ему больше не хочется, и все укладывается обратно в авоську.
Костя взбирается на столик и смотрит в иллюминатор. Солнце садится, глинистые уступы, песчаные отмели на левом берегу розовеют, а вода становится темнее, словно густеет и тяжелеет.
Голода больше нет, но чувство неловкости не покидает Костю. Что он такое сделал? Увел девочек? Он их не уводил, они сами увязались. Неправильно говорил про море? Все правильно. Вот — соврал про дядю! И зачем соврал? Он же сейчас не моряк, а бакенщик…
Дядю он видел всего дважды. Приезжал дядя чаще, но Костя то был в пионерском лагере, то на уроках — и так получалось, что они почти не виделись. Костя помнит гулкий голос дяди, заполнявший всю их комнату, тяжелые шаги, на которые тонким треньканьем отзывались в буфете рюмки, обвисшие густые усы, усмешливые глаза под такими же обвисшими бровями и дядин табак жесточайшей крепости.
Когда дядя закуривал, мама прикладывала руки к горлу и с ужасом спрашивала:
— Боже, как ты куришь эту отраву?
— А что, силён? — усмехался дядя. — От комаров в самый раз.
— Но ведь мы же не комары? — говорила мама и настежь распахивала оба окна.
Даже несколько дней спустя после отъезда дяди в комнате ощущался густой, резкий запах самосада.