Ее накидка развевалась, с каждым порывом ветра поднимаясь все выше — и вдруг сорвалась, будто спугнутая с гнезда птица, залопотала крыльями и унеслась прочь.
Мильям зажмурилась.
Прошло длинное мгновение. Затем сквозь приоткрытые ресницы она увидела небо. Яркое, сияющее небо со всех сторон. Громадное, не замкнутое в ожерелье горных вершин. А внизу…
Она смотрела, забывая о страхе, все шире раскрывая изумленные глаза. Скалы и зелень, золото и багрянец, солнечные склоны и лиловые расщелины, кудрявые острова лесов и красные ряды виноградников, голубой изгиб реки и серебряные нити ручьев. Селения, похожие на сбившиеся в кучку маленькие стада коз и овец, и стада, словно огромные селения…
И четкие, будто линии на чеканке, границы густых теней от тех самых вершин, которые всегда смотрели на нее с немыслимой высоты — а теперь громоздились по сторонам, доступные, близкие, равные. Одни чуть выше, другие совсем рядом, туда, казалось, можно перешагнуть одним гигантским шагом, а третьи — внизу, под ногами…
Ала-Ван, все-таки самый высокий, укрытый вечным снегом… Седу, полукруглый лишь с одной стороны, другая — сплошная мешанина из камня… Плоский, будто циновка, Изыр-Буз… а большинства вершин Мильям не узнавала, как если бы они, насмехаясь, играя, надели причудливые маски актеров, что бродят от селения к селению. Когда-то давно она, Мильям, чуть было не убежала с актерами…
Подошел узкоглазый. Одним резким движением сдернул Мильям с седла, поставил на пошатнувшуюся землю, отвел, подталкивая в спину, к костру, который они развели в скальном углублении, укрытом от ветра большим камнем. Двое других поднялись навстречу, и мальчик, перемазанный золой и жующий за обе щеки, невнятно ляпнул что-то такое, отчего седой расплылся в ухмылке. Узкоглазый дал мальчишке тычка и прикрикнул на обоих. Затем присел на корточки, рванув за собой пленницу, и сунул в ее связанные руки поджаренную лепешку.
Впервые за все время Мильям осмелилась как следует взглянуть ему в лицо.
Он смеялся.
А если бы она успела выпить напиток?!
Ночь прошла спокойно Мильям спала, завернувшись в кошму, которую узкоглазый достал из-под седла, тонкую, почти без ворса, но удивительно теплую, словно она весь день копила солнечный жар. Такая же кошма обнаружилась у мальчика, а мужчины, как и положено воинам, спали полусидя, в бурках, и каждый был похож на небольшое жилище с косматым пологом.
Встали рано, гораздо раньше солнца, отпустившего на землю лишь нелюбимого младшего сына, предутренний серый недосвет. В каждом скальном углублении и расщелине лежали озерца тумана, а с кошмы, когда узкоглазый вырвал ее из рук Мильям, дробно сорвались на траву капельки росы.
А Мильям боялась встретиться с ним взглядом. Ведь если б она успела, если б выпила… Страшно и стыдно представить, что могло бы случиться. Этой самой ночью, в миг, когда луна коснулась вершины Седу… правда, здесь, высоко в горах, луна не касается вершин. И все-таки: в тот самый момент…
Узкоглазый, хвала Матери, ни о чем не догадывался. Хмурый, как предрассветное небо, он заново связал запястья Мильям и подбросил ее в седло, затем вскочил сам и что-то гортанно скомандовал спутникам. Маленький отряд двинулся в путь.
Они ехали весь день, остановившись на привал лишь однажды, когда солнце поднялось в самый центр небесного свода и скалы перестали давать тень. Дорога то спускалась вниз, то вновь вскидывалась вверх — но вниз чаще, порой по крутому склону или осыпи, где скользили копыта лошадей, и всадники спешивались, ведя коней под уздцы. Тропа то четко проявлялась в жухлой траве, то пропадала, растворяясь в камнях. В некоторых местах на ней могли бы разъехаться две повозки, а потом она вдруг сужалась в опасную нить вдоль края пропасти… А в селении Мильям Кур-Байгу называли неприступной. Никто, кажется, и не подозревал, что по ее отрогам проложена тропа…
К вечеру они спустились к подножию горы. Еще сверху Мильям заметила в долине селение, большое, с причудливыми остроконечными жилищами, двойной цепочкой опоясывающими небольшой водоем. Вокруг раскинулись сады и виноградники, чуть в стороне рябили склон бесчисленные спины животных — сперва Мильям приняла их за овечье стадо, но потом поняла, что это огромный табун коней. Что ж, она еще раньше приметила, что у всех троих похитителей красивые, породистые, нездешние кони…
Два дня пути. Немыслимая даль.
Солнце уже скрылось за отрогом неизвестной горы — из всех вершин Мильям теперь могла узнать лишь Ала-Ван, — и в темноте она не сразу поняла, что похитители свернули с пути, не въезжая в селение. Они остановились на ночлег в неглубокой пещере с низким сводом, которая, наверное, не первый раз давала приют узкоглазому: здесь был сложен из валунов очаг, а на естественных каменных лавках вдоль стен лежали охапки сена. В сене жили сверчки, и один из них всю ночь пел на ухо Мильям негромкую тревожную песню.
Наутро снова отправились в путь до рассвета. Мальчик и седой, не выспавшись, вяло переругивались, когда их кони сходились слишком близко; узкоглазый молчал. Дорога, пересекавшая долину, проходила по ровной мягкой земле, справа и слева поднимались до конских колен сочные травы. Седло мерно покачивалось, и Мильям задремала, откинувшись затылком на твердую — кольчуга, бронежилет? — грудь узкоглазого. Проснулась уже после полудня; вздрогнула, выпрямилась. Похититель сказал что-то короткое и насмешливое, а затем, отпустив повод, принялся разминать и массировать плечи. Неужели за все время, что она спала, он ни разу не шелохнулся?…
Подняв к лицу связанные руки, Мильям протерла глаза и несколько раз сморгнула. В первый момент ей показалось, будто они повернули назад: вдали горизонт опоясывало ожерелье горных вершин. Но, присмотревшись, она поняла, что это совсем другие, совершенно незнакомые горы.
Они вонзались в небо гранеными, будто клинки, островерхими пиками — ни единой плавной линии, округлой вершины или пологого склона. Все до одной они сверкали на солнце переливами вечного льда и снега. И кажется — Мильям не хотела верить, но по мере того, как горная цепь приближалась, это становилось очевидным, — даже сравнительно небольшой пик на целую снежную голову возвысился бы над отцом гор Ала-Ваном, вздумай они сойти с места и встать отрог к отрогу…
Великий Гау-Граз.
Она могла бы прожить целую жизнь, не узнав, насколько он велик.
— Ты меня понимаешь?
Мильям вздрогнула. Пока человек произносил фразу за фразой, с одной и той же интонацией выговаривая разные, но одинаково чужие слова, — она лежала лицом в подушку, не поднимая головы. А теперь — приподнялась на локте и, преодолевая головокружение, отыскала его глазами.
— Срединное наречие, — с удовлетворением изрек он. — Как тебя зовут?
Она не ответила. Говорить было страшно: казалось, после первого же слова в горло снова набьются сухие иглы нескончаемого кашля. Удерживать голову стало тяжело, и Мильям откинулась на спину, рассматривая человека, который — единственный здесь — знал ее язык.
Необъятно-тучный, прямо-таки огромный — правда, она смотрела на него снизу. Длинноволосый и длиннобородый, облаченный, как ей показалось поначалу, в темное женское платье, поверх которого на груди висела тяжелая серебряная цепь, затейливо сплетенная из многих тонких цепочек; в нижней ее точке возлежал на выпуклом животе чеканный медальон. Такую цепь с медальоном Мильям уже приходилось когда-то видеть… давно… Никакое это не платье.
— Ты служитель Могучего, — без вопроса сказала она.
В горле запершило, но приступ кашля не наступил. Мильям облегченно перевела дыхание.
— Как тебя зовут, спрашиваю?
Он говорил с сильным гортанным акцентом; впрочем, того служителя, что много лет назад приходил нести слово Могучего в их селение, люди вообще с трудом понимали. Адигюль потом пояснила, не скрывая снисходительного презрения, что этих длинноподолых недомужчин учат в их Обителях многим ненужным вещам, в том числе и всем языкам и наречиям Гау-Граза. Разве в человеческих силах запомнить столько слов?
— Мильям-ани.
— Выпей.
Он присел на корточки и сразу перестал быть огромным — просто толстяк с нечистой кожей. Космы