становились редкостью, а цены на них возросли непомерно; отменялись должности, за любую торговую сделку требовалось уплатить налога примерно около су на ливр.
По стране бродили шайки вроде давнишних «пастушков», но еще более разнузданные; тысячи мужчин и женщин в жалких лохмотьях стегали друг друга веревкой или цепью, брели по дорогам, распевая мрачные псалмы, и, внезапно охваченные безумием, убивали, как, впрочем, убивали все и всегда, итальянцев и евреев.
А тем временем французский двор блистал роскошью, что было прямым оскорблением нищей стране; на один-единственный турнир тратилось столько денег, сколько хватило бы на то, чтобы кормить целый год голодных в каком-нибудь графстве; и щеголяли в туалетах, противных христианской вере, – мужчины нацепляли на себя больше драгоценностей, чем дамы, носили туго затянутые в талии и не прикрывавшие ягодиц кафтаны, башмаки с такими длинными носками, что каждый шаг стоил воистину нечеловеческого труда.
Разве могла сколько-нибудь солидная банкирская компания идти на риск, оказывая таким людям кредит или поставляя им шерсть? Само собой разумеется, не могла. И Джаннино Бальони, въезжая 2 октября в Рим через Понте Мильвио, твердо решил открыто заявить об этом трибуну Кола ди Риенци.
Глава II
Ночь в Капитолии
Наши путники добрались до остерии в Камио ден Фьори как раз тогда, когда уличные торговцы спешно распродают последние букеты роз и убирают со своих лотков многоцветные, пропитанные благовониями ковры.
Взяв себе в проводники хозяина постоялого двора, Джаннино Бальони уже в темноте отправился в Капитолий.
До чего же прекрасен город Рим, куда он попал впервые, и как же он сожалел, что не может замедлить шаг перед каждым вновь открывавшимся дивом! А как здесь просторно по сравнению с Сиеной и Флоренцией, вроде бы даже город больше, чем Париж или Неаполь, если судить по словам покойного отца. Проплутав по лабиринту кривых улочек, вы вдруг оказывались перед великолепными палаццо, портики и дворы которых были залиты светом факелов или фонарей. Юноши группками, держась за руки, шли, загородив в ширину всю улицу, и пели. Вас толкали, но толкали не злобно, чужеземцам улыбались; из таверн, попадавшихся на каждом шагу, неслись славные запахи оливкового масла, шафрана, жареной рыбы и тушеного мяса. Казалось, жизнь здесь не замирает даже ночью.
При свете звезд Джаннино поднялся на Капитолийский холм. Перед церковной папертью пробивалась трава; обрушившиеся колонны, покалеченная статуя об одной руке – все свидетельствовало о древности города. Эту землю топтали Август, Нерон, Тит, Марк Аврелий.
Кола ди Риенци ужинал с многочисленными друзьями в огромной зале, возведенной на бывшей кладке храма Юпитера. Джаннино подошел к Риенци, опустился на одно колено и назвал себя. Трибун тут же взял его руки в свои, поднял с пола и велел провести в соседнюю комнату, где через несколько минут появился и сам.
Кола ди Риенци выбрал для себя титул трибуна, но и лицом, и повадкой он напоминал скорее императора. Да и излюбленный цвет его был пурпурный, в плащ он кутался, как в римскую тогу. Из ворота выступала крепкая округлая шея; массивное лицо, большие светлые глаза, коротко остриженные волосы, волевой подбородок – казалось, сама природа уготовила ему место среди бюстов цезарей. У трибуна нервически подергивалась правая ноздря, и поэтому чудилось, будто он чего-то нетерпеливо ждет. И походка у него была властная. Даже при беглом взгляде на этого человека угадывалось, что он рожден быть правителем, что надеется многое сделать для своего народа и что собеседник его должен мгновенно схватывать его мысль и соглашаться с нею. Он усадил Джаннино, сам сел рядом, приказал слугам затворить все двери и следить, чтобы никто не посмел их беспокоить; потом, без всякой передышки, начал задавать Джаннино вопросы, никакого отношения к банковским операциям не имевшие.
Ничто его не интересовало: ни торговля шерстью, ни займы, ни заемные письма. А только единственно сам Джаннино, личность Джаннино. Каких лет Джаннино прибыл из Франции? Где он провел раннее детство? Кто его воспитывал? Всегда ли он носил теперешнее свое имя?
Задав очередной вопрос, Риенци ждал ответа, внимательно слушал, важно покачивал головой, снова спрашивал.
Итак, Джаннино появился на свет в одном из парижских монастырей. До девяти лет мальчик воспитывался у своей матери Мари де Крессэ в Иль-де-Франсе, возле городка, называемого Нофль-ле-Вье. Что он знает о пребывании своей матери при французском дворе? Сиенец припомнил рассказы своего отца Гуччо Бальони: когда Мари де Крессэ разрешилась от бремени, ее взяли ко двору как кормилицу для новорожденного сына королевы Клеменции Венгерской; но мать оставалась там недолго, так как сын королевы скончался через несколько дней: по слухам, его отравили.
Тут Джаннино улыбнулся. Его молочным братом был не кто иной, как король Франции; он как-то никогда не задумывался над этим, но сейчас вдруг эта мысль показалась ему неправдоподобной, даже смешной, особенно когда он представил себя таким, каким стал, – сорокалетним итальянским купцом, мирно проживавшим в Сиене...
Но почему Риенци задаст ему все эти вопросы? Почему большеглазый, светлоглазый трибун, незаконный отпрыск предпоследнего императора, смотрит на него, Джаннино, так внимательно, так задумчиво?
– Значит, это вы и есть, – наконец проговорил Кола де Риенци, – значит, это вы и есть...
Джаннино не понял, что означали эти слова. Но он совсем обомлел от удивления, когда трибун, такой величественный, вдруг опустился перед ним на одно колено и, низко склонившись, облобызал ему правую ногу.
– Вы – король Франции: – заявил Риенци, – и отныне все должны обращаться с вами как с королем.
На мгновение свет померк в глазах Джаннино.
Когда дом, где вы сидите за обеденным столом, вдруг дает трещину, потому что началось землетрясение, когда корабль, где вы мирно спите в своей каюте, вдруг налетит на риф, трудно понять в первую минуту – что же именно произошло.
Джаннино Бальони сидит в зале Капитолия, а владыка Рима опускается перед ним на колено и уверяет, будто Джаннино король Франции.
– Девять лет назад, в месяце июне, Мари де Крессэ скончалась...
– Моя мать скончалась? – крикнул Джаннино.
– Увы, мио грандиссимо синьоре... вернее, скончалась та, кого вы считали вашей матерью. Накануне кончины она исповедовалась...
Впервые Джаннино услышал обращенное к себе это «грандиссимо синьоре», и это поразило его, пожалуй, еще сильнее, чем то, что трибун облобызал ему ногу.
– Итак, чувствуя близость конца, Мари де Крессэ призвала к смертному одру монаха-августинца из соседнего монастыря, брата Журдена Испанского, и исповедовалась ему.
А Джаннино тем временем пытался собрать воедино воспоминания детских лет. Увидел комнату в Крессэ и свою мать, белокурую красавицу. Она умерла девять лет назад, а он и не знал. И вот теперь оказывается, что она вовсе и не мать ему.
По просьбе умирающей брат Журден скрепил своей подписью эту исповедь, где была открыта одна из самых удивительных тайн государства Французского и одно из самых удивительных преступлений.
– Я покажу вам эту исповедь, а также и письмо брата Журдена, все эти бумаги находятся в моем распоряжении, – добавил Кола ди Риенци.
Целых четыре часа говорил трибун. Да и вряд ли их хватило, дабы рассказать Джаннино о событиях, происшедших сорок лет назад, о тех событиях, что стали одной из глав в летописях королевства Французского: о смерти Маргариты Бургундской, о втором браке Людовика Х с Клеменцией Венгерской.
– Мой отец был в посольстве, которое отрядили в Неаполь за королевой, вернее, он был в свите некоего графа де Бувилль...
– Вы говорите, графа де Бувилль? Все полностью совпадает! Этот самый Бувилль был хранителем чрева королевы Клеменции, вашей матушки, ноблиссимо синьоре, и он взял в кормилицы некую даму де Крессэ из монастыря, где она только что родила. Обо всем этом она рассказала очень подробно.
По мере того как трибун говорил, его гость чувствовал, что теряет рассудок. Все разом перевернулось: