точка, через которую ребенок сначала получает пищу, а потом отделяется от матери.
Аполлон — освободитель. Но разве сам он освобожден по-настоящему? Его натура не менее запутана и не более удовлетворена, чем натура его сестры Артемиды; он не менее горд и не менее жесток, чем она. И не менее красив.
Обнаженный по пояс, Аполлон словно облачен в броню; кудри облегают голову, будто шлем; его шея стройна, как молодое дерево весной; лицо словно высечено из света. Когда Аполлон проходит, не найдется никого — ни смертного, ни бога, ни ребенка, ни старика, ни девственницы, ни прабабки, — кто не смотрел бы на него с восхищением, завистью, желанием, ревностью или сожалением. Никто из бессмертных не сравнится с ним в блеске, и даже я, его отец, вынужден согласиться, что рядом с ним выгляжу мужланом.
Но этой высшей красоты Аполлону недостаточно, чтобы чувствовать себя удовлетворенным, как и недостаточно быть сыном царя. Ведь его мать не царица.
Можно подумать, будто Аполлон упрекает меня в том, что я его породил, и тайно презирает свою мать, которая соблазнилась мною. Но стоит кому-то посмеяться над Лето, как он впадает в ярость и ожесточенно преследует виновника. Не истребил ли он с помощью Артемиды двенадцать детей своей кузины Ниобы лишь за то, что та осмелилась насмехаться над его матерью?
Аполлон и Артемида — первые незаконнорожденные дети. Их проблемы не вставали перед моими дочерьми, рожденными еще до учреждения брака, целью которого было спасти что-нибудь от былого женского превосходства. Ради этого и была установлена иерархия в любви.
Аполлону хотелось бы, чтобы я вел себя по-другому, или чтобы его мать была другой, или же чтобы я отрекся от Геры, поскольку он не забыл, как моя супруга изо всех сил препятствовала его рождению. Наконец, Аполлону хотелось бы, чтобы сам мир был иным. Он оказался тем новым богом, который был мне нужен.
Ведь этот герой с родовой травмой в душе не может удовлетвориться просто существованием; ему нужно утверждать себя, добиваться признания. Ему кажется, что место, которое я предоставил ему среди главных олимпийцев, он завоевал себе сам.
Юность у Аполлона была недоверчивая и отстраненная. Чем смешиваться с другими богами, он предпочитал пасти стада. Пастухи были его первыми друзьями. Для них он изобрел флейту.
Аполлон — бог искусств, ритмов и каденций, прекрасных поющихся слов, вдохновенных повествований; он — бог поэтов и всех неудовлетворенных миром или собой, что тешат себя иллюзией, будто творят мир заново, воспроизводя его в звуках и образах согласно собственной воле. И тем самым действительно отчасти изменяют. Дать определение Вселенной — значит уже расширить ее!
С флейтой у губ, прислонившись к дереву, Аполлон грезит о мире и, грезя о нем, ощущает себя одновременно Ураном, Кроном и мною. Я могу угадать по звучанию его флейты, когда он выдумывает новые виды существ, когда направляет ход светил, когда сам увечит или его увечат, когда бьется с титанами. Иногда его песнь становится до странности пронзительной и дробится в рваных ритмах, словно он хочет смешаться с предком всех предков, изначальным Хаосом. Потом Аполлон возвращается к более простым мелодиям, к лепету ручьев, колыханию трав, полету пыльцы от цветка к цветку, дуновению ночи, проносящемуся над прудами.
Но чтобы отобразить явность вещей, надо слиться с их тайной. От провидца до поэта расстояние ничтожно. У этих двух голосов одно дыхание. И нет настоящего стиха, если в нем не содержится что-то от оракула. Аполлон ведает как искусством гадания, так и искусством поэзии.
Он совершенно невыносим, когда уступает в чем-либо другим богам: обидчив, высокомерен, гневлив, непокорен, порой даже безумен. А как ему не быть таким, если он взялся за безрассудную затею быть всем сразу? Я люблю Аполлона больше, чем он меня. Терплю от него то, чего ни от кого другого не потерпел бы; думаю даже, что предпочитаю его всем прочим. Он мне не только необходим, он меня пленяет; мне нравится слушать, как он поет, и часто, слушая его, я учусь лучше воспринимать мир, которым управляю.
Я дал Аполлону славу, то есть венец без скипетра, что обязывает других признавать его, но отнюдь не повиноваться.
Желая высшего превосходства, Аполлон, как бы его ни окружали почетом, превозносили, восхваляли, любили, обрекает себя вечно видеть лишь собственное одиночество. Он перестал бы походить на себя, если бы перестал чувствовать свою единственность.
Таков, дети мои, лучший удел ваших прославленных гениев. Судите теперь, что выпадает на долю несчастных талантов, или лучше послушайте историю Марсия.
Итак, Аполлон изобрел флейту, и каждый восхищался звуками, которые тот извлекал из этого срезанного тростника. Многие боги пытались подражать ему и просили научить их играть. Даже мудрая Афина в какой-то момент страстно увлеклась музыкой, думая разнообразить ею холодные доводы рассудка. Будучи изобретательной, она смастерила из двух оленьих костей двойную флейту. Но, попробовав играть на ней, заметила в воде источника собственное отражение с некрасиво надутыми щеками. Испугавшись, что навлечет на себя насмешки богов, Афина бросила двойную флейту в траву. Проходивший мимо сатир Марсий подобрал инструмент и, гордый своей находкой, воспользовался им, чтобы подыгрывать окрестным крестьянам в плясках. Ему удавалось извлекать всего несколько нот, всегда одних и тех же, но дудел он громко. Крестьяне, чей слух не отличался тонкостью, закричали, что сам Аполлон не смог бы сыграть лучше. Пустые слова; доводилось ли им когда-нибудь слышать Аполлона? Марсий совершил ошибку, поверив им.
Он поскакал на своих козлиных ногах по полянам и лужайкам, по долинам и холмам, созывая сатиров и дриад, жниц и пастухов и повсюду объявляя, что играет лучше самого Аполлона.
Внезапно перед ним появился Аполлон.
— Это ты бахвалишься, что превосходишь меня?
— Каждый, кто меня слышал, так говорит, — ответил сатир.
— Тогда пойдем к Музам, пусть они нас рассудят. Но если проиграешь, я буду вправе сделать с тобой, что захочу, и наказать по своему усмотрению.
Вместо того чтобы смирить гордыню, Марсий принял вызов.
— А если ты проиграешь? — спросил он.
— Что ж, тогда я буду в твоей власти, — заключил, улыбаясь, Аполлон.
Они направились к горе Киферон. Бедняга Марсий! Аполлон превзошел перед Музами самого себя. Девять сестер сидели кружком, покачивая головами в такт, или же вдруг застывали, словно пытаясь рассмотреть неведомую птицу, что льет над ними столь чудесные трели. Флейта в руках кудесника то наполняла им сердце ликованием, то исторгала слезы из глаз.
— А так можешь? — интересовался Аполлон у Марсия.
Воркование голубей на сочных ветвях, смех девушек, гоняющихся друг за другом по сияющим светом полям подсолнечника, ритм цепа, молотящего зерно на току, заунывная жалоба ветра в камышах...
— Я, сестры мои, — произнес Аполлон, — сыграл вам четыре времени года. А теперь послушайте моего соперника.
Долго слушать не пришлось. Кроме нескольких нот, которые Марсий знал, годных лишь для плясок на деревенской свадьбе, он смог извлечь из своей флейты лишь пронзительные взвизгивания. Хуже всего было то, что он продолжал считать себя восхитительным музыкантом и не слышал того, чем его игра отличалась от игры бога. Знай себе дудел, переваливаясь на своих козлиных ногах, раздувая щеки и напрягая толстые, как веревки, жилы на лбу. Вскоре Муз разобрал смех, и они прогнали Марсия шиканьем и возгласами неодобрения.
В несколько широких шагов Аполлон догнал сатира.
— Дай сюда флейту и свои руки, — приказал он.
Бог привязал сатира к стволу молодой сосны, подняв ему запястья выше головы, и в траву перед его стреноженными копытами бросил двойную флейту.
Так в вечной неподвижности и застыл Марсий: руки вытянуты вверх, подбородок опущен вниз, к