безнародной революции». Видимо, поэт проштудировал Ленина и понял, что декабристы были страшно далеки от народа. Между тем пушкинское понимание сущности народа было куда более реальным и куда менее лицемерным, чем у последующих поколений политиков, которые манипулировали не только понятием «народ», но и самим народом.
Под словом «народ» поэт понимал «простонародье», то есть крестьян и мещанство. Хотя в произведениях Пушкина появляется простой люд, крестьяне и видно доброе отношение к ним автора, народ не был ни основным героем пушкинских произведений, ни его читателем. «Но, милостивые господа, – задаст риторический вопрос Иван Тургенев в своей знаменитой речи о Пушкине, – какой же великий поэт читается теми, кого мы называем простым народом?». Пушкин откровенно смеется над народом в «Путешествии из Москвы в Петербург».
Чернь раздражала поэта. Чернь у него противная, тупая, малодушная, коварная, бесстыдная, злая, неблагодарная, развратная, глупая, безумная. Это необразованная толпа – холодная, ничтожная, эгоистическая, бессмысленная, презренная, подлая. Такова впечатляющая коллекция эпитетов из текстов поэта. Это – «двуногих тварей миллионы» (V.42) – сердцем хладные скопцы, клеветники, рабы, гнездилище всех пороков и т. п. Оскорбления льются, как из рога изобилия. Людской толпе, то есть быдлу, говоря сегодняшним языком, – высшая его доза презрения.
Однако же так относиться к людям великий поэт не должен, и вот адресат пушкинского презрения сужен и утвержден в инстанциях: чернь, оказывается, – лишь великосветское общество. Стало быть, носители всех упомянутых пороков – элита страны: русское дворянство, интеллигенция; а поскольку только они и были грамотными в России, – это читатели Пушкина, друзья, родня и знакомые его, а значит, и он сам.
Неприятие черни традиционно объясняют тем, что свет травил поэта. Но сам он, по утверждению современников, был склонен к слишком частым посещениям знати. Пушкин действительно презирал пьяную и жеманную публику, которая, являясь из казарм в первые ряды театра, хлопает «из приличия» (VII.8). Своих критиков и издателей он называл божьими коровками, злыми пауками, российскими жуками, черными мурашками и мелкими букашками. Собратьев писателей он именует «нашей литературной Санкт- Петербургской сволочью» (Х.110). Даже у своего учителя Державина Пушкин предлагал восемь од оставить, а все прочее сжечь. Нелестно отзывался и о читателях: «пусть покупают и врут, что хотят» (Х.69).
Но не только и не столько обывательская часть верхушки общества являлась чернью для Пушкина, но народ «с бесчувствием холодным». Это масса, которая по-французски не говорит и по-русски плохо понимает. Ей нужен кнут. С Пушкиным согласен барон Егор Розен, который писал ему: «Чернь наша сходит с ума – растерзала двух врачей и бушует на площадях – ее унять бы картечью!» (Б.Ак.14.621). Не только Пушкин, даже декабрист Кюхельбекер боялся волнений черни.
Не царь, а толпа требовала, чтобы вешать смутьянов за ноги, дабы дольше умирали и зрелище было эффектнее. Не ласковы и характеристики народа: он бессмысленный, жалкий, поденщик, раб нужды, рабский народ, вообще стадо. Сколько многозначительного написано об одной фразе Пушкина в «Борисе Годунове»: «Народ безмолвствует». А он просто безмолвствует, и более ничего. Он безмолвствует, потому что это темная, забитая масса, mob, что по-английски одновременно означает толпу, сборище, стадо и воровскую шайку. Народ безмолвствует не потому, что у него особое мнение, а просто потому, что у него никакого мнения нет.
Через три года после «Бориса Годунова» Пушкин напишет и легко опубликует стихотворение «Чернь», в котором определенно выскажется о роли народа: «Молчи, бессмысленный народ» (III.85). Для собрания стихов Пушкин дал ему новое название «Поэт и толпа», что сути не изменило. Это стихи о поэте, Божьем избраннике, рожденном для звуков сладких и молитв, которому народ мешает творить. Реальный народ настолько искалечен веками рабства и страха, что свобода и ценности цивилизации ему не понятны. А если и требовались, то не в виде свободы слова, а в виде еды и сапог. Такой народ готов топтать все, что создавалось другими народами, свидетелями чего мы и оказались в двадцатом веке. Взгляды Пушкина на многие явления менялись, но отношение к народу оставалось неприязненным:
Впрочем, не так уж часто общался Пушкин с народом, если не считать прислугу, извозчиков и станционных смотрителей. Брата в письме Пушкин инструктировал вполне цинично: «С самого начала думай о них (людях. – Ю.Д.) все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком ошибешься» (Х.593, фр.). В письме к Давыдову Пушкин более конкретен: «…люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы…» (Х.78).
Там же, в «Евгении Онегине», поэт размышляет о злобе. Она, по Пушкину, существует в двух ипостасях: злоба слепой фортуны и злоба людская. От окружающей его злобы он страдал, сам становился злым. Лирический герой пушкинской поэзии (то есть сам поэт) не был мизантропом. Достаточно вспомнить щедрое «дай вам Бог любимой быть другим» или «чувства добрые я лирой пробуждал». Мечтая бежать за границу, Пушкин скептически оглядывал даже прекрасную половину империи:
Читайте: и это лучше только за границей. Но утешал себя тем, что и остальное человечество – отнюдь не ангелы:
Две крайности: одни тираны, другие узники, а между ними прослойка доносчиков – очевидно, для поддержания контроля одних над другими. Но если существует только три категории людей, значит, каждого человека, включая и самого поэта, придется отнести только к одной из этих категорий. Пушкин был, несомненно, в роли узника. Оценка народа и отдельных его представителей логически вытекала из того простого факта, что, в отличие, например, от французов или американцев, русский народ (декабристы не в счет) не предпринимал усилий к переменам: «человеческая природа ленива (русская природа в особенности)» (X.464).
Поэта раздражала «пошлость русского человека». К простым людям Пушкин относился сочувственно, но считал: если «крестьяне узнают, что правительство или помещики намерены их кормить, то они не станут работать» (VIII.26). Ни у Пушкина, ни у его единомышленников не было ни грана русофобии. Напротив, многие черты народа почитали они имеющими универсальный характер. Так, Пушкин совместно с Кюхельбекером делали выписки из книги Вейсса «Основания или существенные правила философии, политики и нравственности», вышедшей в Петербурге в 1807 году. И среди выписок было такое: «Токмо шесть главных побудительных причин возбуждают страсти простого народа: страх, ненависть, своевольствие, скупость, чувственность и фанатизм…». Ко времени послессылочной жизни в Москве социологические изыски Пушкина упростились. Он не строил моделей русской политической системы, а просто объяснял в письме к другу Дельвигу: «…люди – сиречь дрянь, говно. Плюнь на них да и квит» (Х.176).
Жизнь Пушкина в Москве оказалась совсем не такой, как мечталось в деревне. Эйфория прощения миновала, уступив место рассудку, отрезвлению, пониманию того, что ошейник как был, так и остался, и все, с чем он сталкивается здесь, ему чуждо. Старые проблемы не разрешились, висели тяжкими заботами, выхода не видно, и формой выражения недовольства его теперь становится скука. Скука оборачивалась меланхолией, меланхолия – тоской. Тупиковое состояние усиливало ненависть ко всему окружающему. Ощущение непонимания, одиночество в толпе оставляло чувство безысходности. Это состояние его в конце 1826 года отмечают все знакомые, старые и новые, а прежде всего, он сам. «Злой рок преследует меня во всем том, чего мне хочется», – пишет он приятелю Зубкову меньше чем через два месяца после